Шел прохожий, на прохожего похожий — страница 39 из 75

Исландия!

Впервые мне посчастливилось увидеть ее с борта парусной шхуны Te Vega двенадцать лет назад. «Земля!» – закричал впередсмотрящий, и мы увидели землю. Безлесную, гористую, дымящуюся гейзерами, меняющую погоду, как ветреная и любвеобильная женщина привязанности. Красавицу!

Рейкьявик, которого вы не увидите на фото, явил собой некоторый игрушечный вид. В нем чувствуешь себя одновременно и Гулливером, и лилипутом. Смотришь на него, словно сверху, поскольку он невелик и красив. Вполне можно охватить целиком трезвым взглядом. Но ты же и участник этой милой игрушечной жизни, и потому легко допустить, что кто-то смотрит на тебя сверху.

Дома аккуратны, опрятны и чисты. Запретов нет, но машины едут со скоростью тридцать километров в час, и все разом останавливаются, едва тебе придет в голову по неосторожности сделать шаг в сторону мостовой.

Кажется, что в этом городе жители говорят шепотом. Но эти все жители непонятно где, поскольку город пуст.

– Что людей не видно? – спрашиваю я Снорри Гисласона, нашего поводыря и друга. Механика и матроса. Обязательного мужика и чрезвычайно ироничного типа.

– А который час?

– Три.

– А у вас в это время не работают?

Такое впечатление, что сейчас не три часа дня, а три белой ночи. По затуманенным улицам дойдем к городскому пруду, где плавают утки с утятами, гуси с гусятами и чайки. Темноволосая зеленоглазая девчонка в толстом свитере, хлопая огромными ресницами по конопатым щекам, мучает добродушного пса. Пес лениво и молча открывает пасть, словно желая куснуть. Потом, высовывая язык, лижет девчонку в курносый нос.

Эх, подождать немного, жениться на девчонке, усыновить пса и путешествовать бы со Снорри по этому фантастическому по красоте острову. Да некогда ждать…

Тогда, в прошлом веке, в первый короткий визит в Исландию некий советник посольства, весьма милый, повез нас по окрестностям города, и мы заблудились. Якобы. Остановив машину у скромного дома, он сказал:

– Пойди, спроси дорогу у хозяев.

Я пошел. Позвонил в дверь. Вышла женщина средних лет, которая долго и тщательно объясняла, куда надо ехать.

– Ну вот, – сказал посольский лукавый тип, – теперь ты пообщался с премьер-министром Исландии.

Что за чудесная страна.

Кружка пива стоит три доллара, исландская селедка ничем не вкуснее той, что мы можем купить в Москве; военно-морские силы состоят из нескольких (до четырех) катеров, которые, впрочем, ввязались бесстрашно в тресковую войну за право охраны двухсотмильной зоны; армии нет, насыщение компьютерами выше, чем в США (на душу населения); у Полярного круга выращивают картошку; в одном из двух театров дают «Макбета» (при аншлагах), спиртное и пиво по выходным дням на вынос не дают; берегут землю пуще собственного дома, хранят культуру и уникальный древний язык и между делом гордятся самым старым в мире парламентом, куда сходились островитяне для решения вопросов существования нации много веков назад, и нобелевским лауреатом в области литературы.

Господи! Сохрани их. Они вдалеке и могут уцелеть. Они впитали историю и обрели знание, не войдя в противоречие с природой. Они ставят церкви там, где угодно Богу, а не там, где скапливаются люди. Да они там и не скапливаются…

– Сколько людей живет в Москве? – спросил Снорри.

– Миллионов десять.

Он посмотрел на меня, отвернувшись от дороги, с состраданием.

– А в Исландии?

– Двести девяносто тысяч.

Будьте счастливы, ребята.

Вы этого достойны.

Пушкина нет дома

Случалось, утром я просыпался от солнечных зайчиков, плясавших на потолке, от скрипа уключин, всплесков падающих в вялую воду весел, я слышал команды рулевого, шелест пологих волн, раздвигаемых шлюпкой, одинокие шаги раннего прохожего, грохот порожних лотков, складываемых у булочной в еще теплые от раннего хлеба фургоны, и гаммы глухо за стеной…

Я жил на Мойке, в бывшем доме Дельвига напротив Пушкиных наискосок, и иногда по утрам, глядя на окна их квартиры, ждал с любопытством – вдруг растворятся? У себя в доме они могли бы видеть те же блики и слышать те же звуки, доживи они на Мойке хоть раз до лета.

Впрочем, это были лишь догадки, потому что в квартире на Мойке, 12 я тогда не бывал. Не раз днем приближался к дому, стоял перед аркой. И белой ночью, проплыв по Фонтанке и Мойке, привязывали мы с друзьями взятую напрокат у Аничкова моста лодку к кольцу набережной и шли во двор (в те времена всегда открытый), садились на белую скамью и, глядя в три бессветные окна кабинета, скромно выпивали за Пушкина. Каждый за своего.

Переступить порог, однако, я не считал себя вправе. Что-то мешало мне войти в чужой дом без приглашения. Просто так. Какая-то вороватость предполагается в посещении (особенно первом, когда ты себя не можешь уговорить представиться знакомцем – я у вас бывал) места, не предназначенного для стороннего (безразличного либо заинтересованного – неважно) взгляда.

Ну разумеется, это музей. И в нем экспозиция. Но это и квартира, и в ней реальные вещи, которые принадлежат Александру Сергеевичу и семье.

Чувство неловкости преодоления порога знакомо не одному мне. И если случалось счастье быть представленным Месту кем-нибудь из достойных друзей Пушкина (деликатным и знающим), то происходило Знакомство, а затем и привыкание, которое болезненным образом отзывалось на любое научное приближение экспозиции к исторической правде. Зачем мне второй раз преодолевать порог? Обновляясь, квартира теряла друзей дома. Переставала быть «настоящей».

Быть может, для тех, кто войдет в нее впервые, она обретет это свойство. Дай бог. Мне же не нужна информация о нем.

Все, что Александр Сергеевич считал нужным сообщить о себе, он сообщил в стихах и прозе. Зачем же мы читали написанное не нам, вплоть до долговой книги, и смотрели на то, что составляло его частную жизнь?

Ах да, чтобы глубже постичь. Но вороватость все же присутствует. Не так ли: любопытно, что внутри.

И вот однажды без предварительных замыслов и планов, неожиданно для себя свернул я в подворотню и в дверь налево и по крутым ступенькам пошел вниз, пригибая голову, и дальше под сводчатым потолком, мимо вежливого гардеробщика и приветливой кассирши к двери с надписью «Хранитель», и, постояв секунду, ступил за порог.

За канцелярским письменным столом, обвязанная платком вокруг поясницы, сидела обаятельная и приветливая женщина – Нина Ивановна Попова, тогда хранитель музея и, как быстро и счастливо оказалось, тот самый достойный друг Пушкина, с которым уместно появиться в доме.

Это я знаю сейчас (уже много лет). А тогда я вошел, сел на стул и стал рассказывать, а не оправдываться вовсе, почему я долго не решался ступить за священный порог.

Мы говорили долго, а потом Попова сказала:

– Что мы здесь сидим? Пойдемте наверх.

И мы пошли.

У меня не было возможности раньше общаться с современниками Пушкина. Что там, со своими современниками не всегда найдешь возможность поговорить. А тут… В разговоре мы шли, шли: по буфетной, по столовой, по гостиной, по булыжной Сенатской площади, по невскому льду, мы скользили по паркетным полам дворцов и летели на перекладных от станции к станции, мы пили жженку, путались в долгах, мы бродили по Летнему саду («…Летний сад – мой огород»), стояли, опершись о гранит, у Кокушкина моста, бродили по Коломне, по Фонтанке, по Екатерининскому каналу, мы шли к Мойке и в октябре 1836 года были там (здесь) и уже миновали спальню, неудобную, перегороженную когда-то ширмой, и детскую… Мы спешили, но опоздали. Как все. И остановились на пороге кабинета 10 февраля 1837 года. Часы на камине показывали 14 часов 45 минут… Беда.

Потом, возвращаясь в мыслях к этому первому посещению, я думал, как ей повезло с выбором.

– Нет, я не выбирала, все произошло само собой.

После университета, работая экскурсоводом в городском бюро путешествий, привезла она однажды группу на Мойку, 12 и только начала рассказ, как стало ясно – это любовь. Все было столь очевидно, что Попову немедленно пригласили в музей. Она согласилась не только потому, что музейная работа давала возможность оживлять ситуации, лишь обозначенные историей, но потому, что она давала возможность видеться…

– Он в творчестве своем ушел далеко за грань, – говорила Нина Ивановна тогда, в первое наше знакомство, – а в человеческом смысле он остался на земле, со своими невзгодами, несчастьями. Опыт каждого человека присутствует в нем. Он не зачеркнул ни восторженности юности, ни права на ошибку. Наверное, поэтому он доступен каждому…

Потом она говорила, что квартира на Мойке дорога ей и тем, что люди ищут здесь объяснение его жизни и смерти.

– И вы ищете?

– Александр Тургенев, – отвечала Попова, – вошел в дом, когда дьячок читал псалтырь. Он вошел на словах «правду свою не смог скрыть в сердце своем». Может быть, это и есть объяснение. Он жил по своей правде и умер, защищая то, что считал своей правдой… Но можно еще искать.

Мы стояли над витриной, где лежал медальон с пушкинским локоном.

– Он был во всем неоднозначен, даже в масти. Одни видели его блондином, другие – рыжеватым, третьи – брюнетом.

– А на самом деле?

– Когда локон лежит на ладони, виден переход от ярко-рыжего к черному. – Она задумалась, вспоминая. – Я не чувствовала священного трепета, только удивление – волосы живые… И видишь – был!

Нина Ивановна подошла к письменному столу Александра Сергеевича и в чернильном приборе с арапчонком, подаренном Павлом Воиновичем Нащокиным, зажгла две тонкие, почти невидимые уже из подсвечников восковые свечи. Они скоро догорели и погасли сами по себе.

Надо купить свечи, подумал я, пока Пушкина нет дома.

…Спустя год, летом, был еще один визит на Неву. Выйдя утром из поезда на Невский проспект, мы с другом пошли в сторону Адмиралтейства и, не дойдя Зеленого моста, поворотили на Мойку. Нина Ивановна Попова, на счастье, была в музее. Проведя два часа в Квартире Пушкина, мы больше никуда уже не ходили, потому что хотели не разрушить случайным общением или пейзажем мир пушкинского Петербурга, а наоборот, сохранить ясное ощущение необходимости жить светло, чисто и доверительно.