Шел прохожий, на прохожего похожий — страница 49 из 75

Нам надо ценить счастливые ошибки природы – талант и красоту. Без зависти. Тут исключительный случай и судьба.

А вот грамотному, деликатному, умному русскому языку может научиться любой человек, даже собранный не как бог на душу положит, а по генплану.

Выучится – и тут же выпадет

из безошибочно скроенного ряда.

Может и красивым стать.

Пастушок

ЭТОТ ТИБЕТСКИЙ ПАРЕНЕК, НЕ ПРЕДСТАВЛЯЯСЬ, ВОШЕЛ В МОЮ ЖИЗНЬ

Дорога была сначала протоптана в горах, а затем прорезана, чтобы соединять людей, но жителей видно не было. Они остались в долинах Тибета пахать примитивным плугом серо-коричневую землю на приземистых яках, украшенных разноцветными лентами, мыть золото в ручьях, торговать в маленьких пыльных городках или молиться в монастырях. Они остались там, где пониже, где тысячи три над уровнем моря, где растет трава, где можно встретиться с путником и перекинуться с ним несколькими словами, подтверждающими, что ты в этой заоблачной стране не один, что здесь есть другие, которые понимают твой язык и образ жизни, и что, по-видимому, существуют еще какие-то страны и в них какие-то люди, чей язык неразличим и которые живут без этих грандиозных гор, вершины которых всегда покрыты снегом, и без чистого, прозрачного неба, темной синевы, и непонятно, во имя чего они там внизу копошатся.

Чем их жизнь богаче и содержательней?

Разве есть ценности выше тех, что создала природа? Свобода? Но ведь и она, как высший смысл, существует для того, чтобы осознавать красоту земли и чтить свой и чужой (человеческий) дух, заложенный в тебя божественным промыслом.

…Куда он шел, этот пастушок,

со своими яками и откуда, если здесь, на высоте

пять тысяч без малого метров, нет жилья.

Правда, и мира другого для него нет.

В нем он уместен. В нем и остался.

А мы уехали в свой.

Пыль от колес улеглась.

Следов

не сохранилось.

Свободен

Мы с ним не знакомы. Но он дружелюбен. Даже сочувствует мне:

– Куда ты летаешь, мечешься, маешься? Что тебе не сидится на одном месте? Обвешался аппаратурой и без конца щелкаешь, накапливаешь чужие лица, образы, изображения. Тебе кажется, что мир станет понятней и добрей, если ты их станешь ему предъявлять? Давай, снимай. Я не увижу плод твоих усилий, а ты из десятка карточек найдешь, может быть, одну, на которой, как тебе покажется, ты снял то, что увидел, а не то, что я тебе показал.

– Изображение, верно, твое, но фото уже тебе не принадлежит, и на нем ты мне показываешь то, что я снял, а не наоборот. Ты мне симпатичен в своей свободной бедности. Ты не обозлился на мои дорогие аппараты и навязчивость. Ты терпелив и приветлив. Тебе не нужен мой труд. Возможно, тебе вообще труд не нужен, поскольку он ограничивает твое существование и лишает тебя возможности целый день стоять на базарной площади маленького мадагаскарского городка и наблюдать за усилиями других людей жить лучше, чем ты.

Думаю, ты прав —

у них не получится.

Однако пожалуй на карточку,

ну хоть в качестве иллюстрации жизни,

если не примера для подражания.

Снег в Венеции

Снег в Венеции – не стихийное бедствие, а радость. К вечеру размели посадочную полосу в аэропорту Венеции – и, пожалуйста, любуйтесь. Действительно: Тишина, Пустота, Тропинки в снегу. Белый саван на кладбище Сан-Микеле, редкие прохожие, туман и кра-со-та. Господи, как вольно и радостно распорядились венецианцы крохотными островами, соединив их в единый прекрасный организм. Венеция не делала подтяжек для омоложения. Венеция гордится своим возрастом. Кривыми площадями, облупленными фасадами, основными магистралями в метр шириной. Город «носит» гениальную старину как привычную одежду, и великие работы Веронезе, Тинторетто, Беллини… не экспонаты, а высокочтимая часть повседневной жизни, в которой уместны вдруг промелькнувшие на горбатом мостике черные домино или крылатки, прелестные детские лица или лица пожилых венецианских дам, украшенных морщинами достоинства жизни, как сам город.

Маленькие каналы – места свиданий с Венецией. Большой – шумная и радостно-бестолковая главная улица, через которую перекинуто всего два моста. Нарядный средневековый Риальто (мечта Манилова – с лавками, торгующими разнообразными товарами) и временный деревянный, который стоит уже триста лет…

Снежный ком свалился с черепичной крыши

и мягко ухнул в зеленую воду канала.

Круги докатились до краснокирпичной стены дома

и стихли.

Снег медленно растворился

и стал привычной частью пейзажа.

Спасибо за неназойливость.

Хроника высотного идиотизма

В огромном Петропавловском соборе никого не было. Я бухнулся перед алтарем на колени среди могильных плит, думая: пять минут назад я имел реальную возможность разместиться в этой компании. Может быть, правда, не надолго.

Прости, Господи, мою глупость и спасибо, что уберег!

Обмирая от внезапно и поздно возникшего страха, я вышел на площадь перед храмом и увидел нескольких ленинградских фотографов с телеобъективами.

– Какой кадр мы ждали! Человек летит со шпиля. Испортил ты день, – сказал милейший Паша Маркин и протянул мне ролик пленки. – Проявишь – посмотришь, какой мухой ты ползешь по шпилю.

– Без страховки… – с наглой гордостью сказал я, хотя ноги продолжало трясти.

А ведь мог быть хороший снимок.

Мог бы. Паша фотографирует хорошо.

Осенью семьдесят девятого года любопытные могли увидеть, как на высоте ста метров (100!) в «игле» открылась маленькая квадратная форточка и из нее вылез человек. Это был высококлассный верхолаз – реставратор Анатолий Емельянов, обследовавший все купола и шпили Города.

Аккуратно страхуясь и постоянно «перецепляясь», он осторожно двинулся к вершине шпиля по Т-образным ступеням шириной в кулак. Поднявшись на шар, Емельянов привязался и спустил страховочную веревку для второго верхолаза. Скоро тот на надежном поводке, тщательно отслеживая каждое движение, пополз вверх. Звали его Олег Желобанов, и был он хранителем музея.

Ангел на шпиле Петропавловской крепости – символ Петербурга. Он должен быть ухожен, красив и свободно поворачиваться по воле ветров. Оба специалиста отправились в редкое и рискованное путешествие на высоту более ста двадцати метров, чтобы проверить, всё ли в порядке после капитального ремонта и достаточно ли смазки в фетровой масленке вокруг вала, на котором и укреплен трех с половиной метровый ангел.

– А можно к вам туда будет подняться? – спросил я в шутку, пока они еще стояли на брусчатке перед собором.

Посмотрели они на меня, стоящего перед ними в джинсах и вроде вменяемого, и в шутку говорят:

– Если штаны не лопнут – поднимайся. Когда мы там обживемся.

В Петропавловской крепости, задолго до этого дня, я впервые обнаружил, что любые события, наблюдаемые через видоискатель фотоаппарата, утрачивают для меня реальную угрозу. Словно существуют они лишь как объект съемки – в видоискателе. Самое сложное – это добраться до того места, где можно (и нужно) взять камеру в руки, а дальше аппарат словно отстраняет меня от опасности для жизни и создает устойчивую и сильную, подавляющую страх иллюзию защиты. Эффективнее бронежилета, которым ты укрыт лишь частично. С камерой – ты невидим. (Разумеется, это я, я невидим, поэтому пишу о своих, ложных, конечно же, ощущениях…) Но едва ты кладешь аппарат в кофр или его разбивают, как это случилось в Тбилиси ночью 9 апреля, чувство уязвимости обостряется, словно ты совершенно голый против оружия или человека в камуфляже.

(Кстати, фотокамера охраняет меня не только физически, но и бережет от лжи. Сама не врет и мне не дает. Так-то я могу и «прилгнуть» несколько (ха-ха), и комплимент произвести, какой ждали, а фотоаппарат прямо как враг какой-то – что видит, то и снимает. С авторучкой тоже не договоришься, но там никто и не просит: покажи, что написал. А фотографию, мол, предъяви, раз снял с меня изображение. Приходится выкручиваться, врать (здесь можно!), что не получилось, или объяснять про свой нерушимый принцип «никогда не показывать и не отдавать негативов»… Это, впрочем, чистая правда, поскольку негатив, как врачебная тайна, вещь интимная и принадлежит только тебе… А женщин вообще перестал снимать с годами. Чтобы сохранить хорошие отношения.)

Словом, и в житейских, и в сложных ситуациях со стрельбой, и в безумных и никому не нужных проявлениях бессмысленной «отваги» я держался за свой Canon как за самую надежную защиту. И она ни разу не подводила. А, собственно, одного раза было бы и достаточно.

Так вот. Когда я это почувствовал впервые? В стремлении сделать какой-нибудь неожиданный (это не всегда хороший) снимок пушки, стреляющей со стены крепости ровно в полдень с того самого места, откуда 25 октября 1917 года Подвойский пальнул из другой пушки болванкой по Зимнему дворцу к началу большой заварухи, я, глядя в видоискатель, залез на довольно узкую печную трубу. Сняв выстрел, я опустил аппарат и замер от страха и так, по-видимому, и остался бы там стоять до сих пор, если бы пушкарь не крикнул:

– Корреспондент, щелкни на память!

Я приложил аппарат к глазу и скоро и безболезненно оказался на крыше каземата. Теперь, повесив не на плечо, а через плечо, чтоб не мешал двигаться, мой любимый Canon F1 с широкоугольником, я вступил под своды Петропавловского собора. Эта крепость оказалась полигоном для моего высотного идиотизма. Поднявшись по каменной лестнице, потом, в башне, по какой-то крутой, потом по чуть ли не по приставной, на высоте тридцатого этажа я добрался до маленькой площадки перед открытой «форточкой».

Люк открывался внутрь. А ведь Доменико Трезини, проектируя шпиль, мог бы подумать и обо мне, сделав люк откидывающимся наружу, на манер балкончика. А так: квадратная дыра, под ней сто метров до земли, а над ней узкие скобы без ограждения еще на двадцать метров вверх.