Шел третий день... — страница 13 из 51

— Фи-и-и-и-и-ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои!..

На другой день к ней явился милиционер.

— Это вы стреляли в гражданина соседа?

— Не, — и указала дырку в потолке.

Милиционер смутился:

— Все равно нельзя.

Тут только Лукерья заметила, что форма у него не такая, как у всех милиционеров.

— Погоди, погоди. Ты, что ли, из Серебряного бора? Из речной, что ли, милиции?.. А ну дуй отседова! Дуй, дуй! Лови утопленников!

Смущенный милиционер ушел. «Ах, Иван Тимофеевич, Иван Тимофеевич, — горестно вздохнула Лукерья. — И не стыдно тебе». Сосед хоть и прижимал свое оттопыренное ухо к стене, слов этих тихих не слышал.

Однажды пришел и участковый.

— Не пущу я вас, — сказала она через дверь.

— Взломаем.

— Стрелять стану.

Он помолчал, обошел дом, поговорил о чем-то с соседом и возвратился:

— Отчего ж Иван Тимофеевич вам так не нравится?

— А вам нравится?

— Это уж к делу не имеет. Он человек проверенный, всю жизнь здесь живет. Был первым в деревне колхозником, первым, опять же, ополченцем. Контужен, инвалид войны…

— Жлоб он, прости господи, — возразила Лукерья, — для всех — инвалид, а на себя пахать — трактор.

— У него есть справка.

— Он в ополчении, поди, и трех дней не пробыл, а уж контузию, точно, от своих схлопотал.

— Наговариваете, — предупредил милиционер, — он человек вполне проверенный. А вы сами, как нам известно, религиозным дурманом занимаетесь.

— Ну ты вот что, — притомилась Лукерья, — я охраняю стройку коммунизма, а ты меня на пост не пускаешь. Это как понимать? Может, ты враг народа или шпион? Может, напарники твои сейчас объект взрывают, а ты меня тут задерживаешь, а? Дак тебя, диверсанта, стрелять надо, счас я…

Милиционер ушел.

«Дурак», — вслед ему грустно сказала Лукерья.

Отношения между соседями необратимо ухудшались. Иван Тимофеевич разгородил сад крепким глухим забором, потом разгородил и чердак. Случалось теперь, что они месяцами друг дружку не видели. Петь Лукерья стала значительно реже — с деньжатами было туго да и здоровье не позволяло. Сосед тоже прибаливал — несколько раз уже его забирали в больницу. Так и жили, каждый на своей половине.

Однажды весенней ночью Лукерья проснулась с ощущением неопределенной, но сильной тревоги. Пошастав туда-сюда по комнате, она оделась и вышла во двор. Было полнолуние — время призрачных, мрачных теней. Ее вдруг обуял дикий, животный страх. Она бросилась в дом, закрылась на все замки, взяла ружье, но страх не проходил.

— Иван Тимофеевич! — закричала она.

Он не отвечал.

— Фи-и-ильдеперсовы чулочки! — попыталась она добиться ответа. — Иван Тимофеевич! — И ударила в стену прикладом.

Так билась и металась она до утра. Утром выяснилось, что Корзюков умер.

Хоронила его одна Лукерья — никаких родственников у соседа не оказалось. Казенный человек объяснил Лукерье, что все свое добро Иван Тимофеевич отрядил в ее пользу: две сберегательные книжки, пачку облигаций и сколько-то там рублей наличными. «Потому как она — венец творенья, хотя и живет неправильно», — оканчивалось завещание.

— Зачем? — сказала Лукерья с горечью. — Ничего этого мне не надо.

— Какое будет ваше распоряжение в таком случае?

— Боже мой! Столько калек, сирот…

Казенный человек обрадовался и предложил подписать соответствующую бумагу.

И накатились на Лукерью кладбищенские заботы: то камушек нужен, то оградка, то цветы. Стала она ездить на Ваганьково каждое воскресенье. Ездила-ездила и доездилась: совершенно в духе домостроевского романтизма уснула однажды прямо на земле — на могилке — и простудилась. А как только простудилась, сразу все наперед и поняла. Для начала зашла в церковь покаяться:

— Грешна, батюшка. Завидовала кому-то когда-то… наверное… Прелюбодействовала… но точно не помню. Может, возжелала когда чего не того… А может, и не возжелала… Может, еще чего когда… Но едва ли…

Подумала, повспоминала и махнула рукой.

Потом продала ружье, разыскала казенного человека, написала коротенькое завещаньице и оставила сколь было денег.

Наконец, покончив с делами, упросила карамышевскую почтальоншу захаживать по утрам «для контролю» и легла болеть. Покашляв недельку, с чистой совестью умерла.

Казенный человек выполнил ее последнюю волю и похоронил рядом с Иваном Тимофеевичем.

АНТИЛЕНА

Как я теперь понимаю, звалась она от рождения Кантиленой. С чего вдруг (или — не вдруг) ее родители сподобились так серьезно употребить это латинское слово — неведомо. Можно, разумеется, предположить, что они любили музыку и мечтали о вокальном будущем дочери, но в этом случае их решение следует квалифицировать как ошибку и притом роковую. Ведь совершенно нелепо надеяться на то, что девочка с именем Канцона, Кантилена или Капелла станет певицей, наоборот: назвать ее так — значит, навсегда отречься от надежды на хоть сколь-нибудь благозвучный голос. Отчего это бывает — трудно сказать, но Венеры, вырастая, превращаются в женщин с далеко не классическими пропорциями, Гелии совершенно не хотят заниматься изучением инертных газов, и ни один из Гераклов не дотянул хотя бы до юношеского разряда по штанге. Так вот: голос у Кантилены был неприятный на редкость — скрипяще-гнусавый, словно связки у нее были воспалены, нос заложен, а рот плохо открывался.

Может быть, конечно, родители новорожденной вовсе и не любили музыку, и не мечтали о певческих перспективах для своей дочери, может, просто им понравилось это действительно красивое слово, они и нарекли дочь Кантиленой.

Буква «К» из обиходного обращения выпала, и оттого, вероятно, что латинское название напевной мелодии в то, послевоенное, время было едва ли кому в нашем доме знакомо, тогда как слов с греческой приставкой «анти» всяк человек знал достаточно.

Антилена была невысокой, крепкой, коротконогой женщиной неопределенного возраста. Носила она очки с толстенными круглыми стеклами. Но и за толстыми стеклами глаза ее были всегда напряжены, сощурены — это уже не от близорукости, а, смею теперь утверждать, от чрезвычайно пристального внимания к окружающему.

Работала она в каком-то сельскохозяйственном учреждении и, как говорили соседи, «делала диссертацию», Что это такое, никто, пожалуй, во всем нашем дворе не представлял, оттого слова «диссертация» и «аспирантура» в течение долгих лет произносились шепотом. Никакой диссертации, помнится, она так и не защитила.

Жила Антилена в нашем двухэтажном доме на втором этаже и занимала в трехкомнатной квартире одну небольшую комнату. Жильцы двух других комнат отчего-то часто менялись, и каких-либо воспоминаний о себе никто из них не оставил.

Первая моя встреча с Антилопой произошла, когда я еще не ходил в школу. Как-то вечером мы с приятелями жгли в кустах спички. Вдруг над нами раздалось: «Прекратить!» Мы прекратили. «Встать!» Мы испуганно встали. «Затоптать!» Выполнили. Сощурившись, она долго смотрела на нас сквозь толстенные стекла, потом встревоженно прохрипела: «Сегодня — коробок, завтра — дом подожжете…» Больше всего мы боялись, что дойдет до родителей, но в тот раз не дошло.

Надо же такому случиться: на другой день мы чуть не спалили дом — раскочегарили костер прямо на чердаке. Когда взрослые вывели нас во двор, Антилена, стоявшая в толпе любопытствующих, грозно произнесла: «А что я вам говорила?!» Мы молчали. «Преступники! — указав на нас пальцем, она откинула голову и обвела взглядом толпу. — Бандиты!»

Потом она несколько раз «накрывала» нас на помойке, где мы по просьбе девчонок искали цветные стеклышки для «секретов» — загадочной девчачьей игры, вызывавшей у нас недоумении в те годы и, как мне кажется, похожие чувства у мальчишек теперешних: став недавно случайным свидетелем таинства откапывания «секрета» непосвященному первокласснику, я прочел на его лице знакомую картину все тех же эмоций: изумление и ожидание чуда в начале раскопок и тупой испуг при виде битых стекляшек, обрывков фольги и кусочков цветной материи.

Поймав кого-нибудь из нас за ухо цепкими пальцами, Антилена пророчески предупреждала:

— Это кончится тифом, холерой, чумой, понятно?

— Понятно, понятно, — орал попавшийся, — только отпустите, пожалуйста!

— Нет, не понятно, — холодно заключала она и строго щурилась. — Смотри мне в глаза… Тебе не понятно, я вижу. Где ты живешь?

— Тетенька, отпустите!

Остальные — непопавшиеся — стояли в почтительном отдалении, тоскливо следили за экзекуцией, а временами посматривали по сторонам, проверяя путь к отступлению на случай, если бы Антилена вдруг, бросив жертву, попыталась бы прихватить кого-то другого.

Потом, когда мы начали учиться в школе, располагавшейся «через дорогу», Антилена часто ловила нас при попытке перебежать Хорошевское шоссе в неположенном месте.

— Вам что — под колоса не терпится? — преграждая путь, она указывала рукой в сторону недавно установленного столба с желтой жестяной стрелкой, на которой черными буквами было написано: «Переход».

В ту пору, надо сказать, детей попадало под колеса несоразмерно много. Несоразмерно с малым числом машин, которых было чуть ли не раз-два, и обчелся. В чем причина — судить не берусь, но в те времена самыми распространенными объяснениями были: «шофер пьяный» и «тормоза отказали». Так или иначе, но едва ли не каждый месяц школа провожала на Ваганьково кого-либо из своих учеников, очередного погибшего под колесами «эмки», полуторки или трехтонки. Затем, когда школы — мужские и женские — объединили, мы стали ходить в бывшую женскую, располагавшуюся на нашей стороне улицы, и наездов стало значительно меньше.

Казалось, что теперь у Антилены забот должно поубавиться, но нет: взрослея, мы схлопатывали от нее то за курение, то за подкидного дурака, то — за излишнее тесное (по ее мнению) общение с одноклассницами в подъездах.

Ее холодные четкие обвинения — устные и письменные — поступали в школу, нашим родителям и даже в милицию. Каких только приговоров не было: отцовские ремни, материнские слезы, визиты участкового, четверки по поведению, комсомольские собрания с оргвыводами. Как мы выдюжили, как никто не стал правонарушителем — не понимаю, должно, душевное здоровье было достаточно крепким. Ведь по логике своего возраста мы могли назло Антилене отчубучить что-нибудь эдакое… Но ничего, обошлось.