Шел третий день... — страница 41 из 51

— Но чтоб о наших делах…

— Само собой. — И выпучил глаза.

— А для начала так: вот записка от диакона для игуменьи. Завтра утром монастырские револьверы надо вывезти на базар. Завтра воскресенье — базар должен быть. Пусть разбирают, кто хочет. Потом, когда дело кончится, все обратно вернем.

Сова отупело посмотрел на приезжего и вдруг заметил оценивающе:

— А ведь, пожалуй, резон.

— Я говорил, что мы поймем друг друга.

— Резон, — повторил Сова.

— Только чтоб зря не изводили патроны, к каждому нагану не больше десятка: в тряпочку и привязать.

— Понятно! — обрадовался Сова сообразительности приезжего.

— Ну вот и порешили.

— А ты, божий человек, не промах. Глядишь, и впрямь кашу сваришь, — льстиво, но уже по-свойски проговорил Сова, сощурив при этом глаз, сколько умел.

IV

И заскрипели ворота монастыря, и благословила игуменья сестру Серафиму, и долго смотрела вслед. И поползли сани через заснеженные поля в город. А на Крестовоздвиженской площади, у торговых рядов, Серафима вышла из саней, поклонилась народу и молвила:

— Матушка игуменья милосердно дарует вам для защиты от лесных ворогов, — и откинула с саней рогожу.

Народ сбежался, бабы заругались, мужики хватали заиндевевшие, колючие револьверы, прятали по карманам и, довольные дармовым приобретением, расходились, пока кто-то не передумал и обратно не попросил. Налетела откуда-то молодежь, гимназисты: доклевали остатки. И укатили опустевшие саночки.

Подивившись недолго внезапной щедрости матушки игуменьи, город вернулся к тихому своему существованию, не ведая, что между том история его, впервые после черемисов и татар, окрашивалась кровью.

Гармонь меняли на муку, горох на мыло, бродили пьяные, к девчонкам приставали парни — все как всегда. Вот разве соли не было. Ну да и без нее полегче, чем в остальной России, где мерли с голода и от болезней.

Не искушенный в большой игре, уравновешенный от лени и привычки к покою, город наивно шел к трагедии. Она игралась по канонам, как по нотам…

«Шведова убили!» — вот и кончилось равновесие. Убили Шведова на крыльце его дома.

— Порядка нет! — кричал Лузгунову бывший пристав.

— Соль давай! — кричали Лузгунову все. — При студенте соль была, а при тебе нету!

— Не иначе большевистских рук дело, — заметил кто-то.

Лузгунов растерянно смотрел на убитого, не понимая, что вдруг произошло.

— Молчишь?!

Вяло отвечая, что террор большевики не приемлют, что виновного он найдет, соль будет, Лузгунов отчаянно напрягал мысль, пытаясь отыскать пропущенный момент последних дней.

— Что ж я проглядел? — не обращая внимания на толпу, досадовал он. — Не оружие — раньше…

— Что он бормочет?! — орали из толпы.

— Да подождите! — отмахнулся Лузгунов.

…Когда Сова рассказывал об этом приезжему, тот слушал без всякого интереса, зевая и как будто даже задремывая. Сова обиделся:

— Вам вроде неинтересно?

Приезжий вскинул голову. Словно спросонья, удивленно посмотрел и сказал:

— Скучно, голубчик. Я это наперед знаю.

— Коли знаете, так сами и рассказывайте, — недовольно буркнул Сова.

— Ну и что? И расскажу. Потом Лузгунова начали бить и насмерть забили.

— А вот и нет! — обрадовался Сова.

— Разве? — не поверил приезжий.

— Его поначалу поволокли на площадь — суд совершать, а уж на площади кто-то стрелил, вроде из гимназистов. Тут все испугались и побежали.

— Какая разница? — пожал плечами приезжий.

— А все-таки!

…«Убили Лузгуна!» — толпа зашевелилась и врассыпную. Два вверенных Семену милиционера, сумевшие за день найти и конфисковать всего десяток наганов, выбежали из проулка на площадь и, не целясь, разрядили оружие. Вопль, крики, стоны… Потом в темной глубине Крестовоздвиженской полыхнули огни ответных выстрелов, и милиционеры полегли, где стояли. Все стихло. «Боже!» — раздался чей-то истошный крик.

Но город знал еще не все свои потери.

— Какая разница, — повторил приезжий и, нажимая на «о», поддразнил Сову, — поволокли его на площадь или не поволокли. А остальных?

— Телеграфиста по-тихому, как договорились, а кузнеца — в каталажку.

— Это еще почему?

— Надобно с десяток лошадей перековать. Сделает, тогда…

Приезжий недовольно покачал головой.

— В лес ездили? Дороги перекрыты?

— Все перекрыты!

— Ну да, ну да… Что ж, давайте мне вашего полководца.

— Поручика, что ли?

— Именно.

— Какой, к черту, он полководец? — скривился Сова. — Вот в лесу есть один человек — бежавший с солдатами.

— Знаю: прапорщик Собенников. Ты прав. Но Микушин нам понадобится еще. — И, глядя куда-то мимо Совы, приезжий, словно выверяя мысль, сказал:

— Поручик будет первым. Вот и, — он улыбнулся на мгновенье, — Лузгунов был первым. Первые погибают, — развел руками, мол: «что поделаешь?» — Вторые строят, а за ними приходят третьи, брат, и четвертые. Вот они — гуляют и правят, понял? — посмотрел на Сову и подмигнул.

— Понял, — прошептал тот, тупо вытаращив глаза.

— Ну, веди полководца!

«Господи, каков мерзавец! — вслед ему усмехнулся приезжий. — И как похож на сову: шеи нет, уши высоко, брови вверх… Скучно, однако. Опять все получается. Все как всегда. Опять все пойдет, как по маслу, а в последний момент…»

Вошел диакон, дрожа словно от лихорадки. Утомленно взглянув на него, приезжий хмыкнул. Диакон, насупившись, постоял на пороге, покрутил головой и направился к печке.

— Но отчего тем не менее они выигрывают, а? При всех прочих равных…

Диакон, потрясенный случившимся и не понимая вопроса, молчал.

— Отчего они выигрывают? — повторил приезжий. — В Березовце, в Елизаровке, в Георгиевском — все было сделано! Но потом… А ведь у большевиков на пять волостей только один отряд. Да и тот не отряд, а так себе: с миру по нитке… В Георгиевском — офицеров семнадцать человек набрал, полсотни монахов да сотню народу вооружили… На колокольне пулемет, не монастырь — крепость! И все развалилось… Еще до появления отряда. Черт знает что: офицеры стреляются на дуэлях, монах повесился, и пошло… Только в Ярцеве получилось. Но там Кисляков уже в двенадцати верстах был — конечно!.. А? Что скажете, отец диакон?

Батюшка глянул исподлобья и отвернулся к печке.

— А впрочем, что это я? Велите водки подать…

Однако Сова ушел, повелевать было некем, и диакон принес водку сам.

— Что вы на меня так смотрите, отец диакон?

— Дак как же?.. Ваша затея.

— Моя? — изумился приезжий. — А разве не вы докладывали патриарху, что «весь Солирецк предан богу, царю и отечеству», что вокруг города скрываются по лесам «люди нечистые, но могущи быть пользительны противу антихристовой власти», а?

— От усердия, — диакон вздохнул. — От усердия все, не по злобу.

— Отчего, почему — дело десятое, а пенять вам, друг мой, на себя. Более не на кого. Ну да ничего: кто теперь не убивает — разве дети?

V

В этот самый час к городу подошел охотник. Он припозднился оттого, что, едва не столкнувшись в лесу с разбойниками, вынужден был дать большого крюка. Выйдя теперь на Крестовоздвиженскую, истоптанную до торцов, охотник снял лыжи, отряхнул их от снега, положил на плечо и направился прямиком к центру площади, где лежал человек.

Все эти действия совершал он спокойно и деловито, без торопливости и суеты, как обыденные и привычные. Единственное, что выдавало в нем настороженность, так это ружье, которое было в руке, а не за спиною.

Охотник, конечно же, слышал пальбу и догадывался, что произошли события чрезвычайные, но, встретив испуганно зияющие чернотой окна города, который по случаю воскресенья мог бы лечь спать и попозже, понял, что город сам в ужасе от происшедшего, и никто теперь до утра носу за ворота не высунет.

Однако осторожность не мешала, оттого ружье было либо в руке, либо, когда охотник укладывал Лузгунова на лыжи, — под рукой, чтобы в любой миг можно было воспользоваться.

Продев веревку через отверстия в мысках лыж, охотник повез раненого Семена в больницу. Убитые милиционеры остались на площади.

Ночь была темная, облачная, мороз несильный, но снег скрипел, и собаки провожали охотника лаем. На Пятницкой в окошке почтового ведомства слабо горела коптилка. Охотник оставил на улице Лузгунова и зашел спросить о случившемся. Телеграфист сидел за столом, уткнувшись разбитым черепом в изуродованный аппарат. Охотник задул коптилку, чтоб не вышло нечаянного пожара, и вернулся к раненому Лузгунову.

И снова под собачий лай по Пятницкой, а затем по Дворянской, в конце которой светилось окно больничной дежурки.

Дернув проволочное кольцо, охотник услыхал за дверью дребезжание колокольчика и тотчас же быстрые шаги. Дверь отворилась, на пороге показался фельдшер Вакорин с керосиновой лампой в руках, глянул на охотника, потом ему за спину, поставил лампу и выскочил на крыльцо. Приподнял Лузгунова, обхватив плечи и грудь. Скомандовал: «Правой рукой под колени, левой — под спину, взял? Понесли!» А когда раненого внесли в кабинет и уложили на кушетку: «Принеси лыжи и лампу. Дверь на засов».

Охотник, подчиняясь решительному голосу фельдшера, исполнил все в мгновение ока и стал у кушетки с лампой в руке, ожидая дальнейших распоряжений.

— Лампу на тумбочку в изголовье… Снимаем фуфайку… Здесь что-то в кармане… Уберите в железный шкафчик — ключи на столе… А теперь не мешайте.

Уйдя к двери, где он оставил ружье и ягдташ, охотник тяжело опустился на пол, выкинув перед собою ноги в высоких кожаных сапогах, стянул шапку, взъерошил мокрые волосы и затих.

Поблескивали и позвякивали скляночки и железки, плыли по кабинету лекарские запахи, то едкие и раздражающие, то дурманящие голову. Из-под рук фельдшера один за другим вылетали окровавленные куски марли. Охотник смотрел на все из своего угла и, кажется, совсем не понимал происходящего.

— Что, умотался? — не оборачиваясь, спросил фельдшер.