С момента переворота студент все свободное время проводил в усадьбе Микушина, и поручик, мотавшийся по Солирецку с утра до позднего вечера, стал вдруг замечать, что лесные люди, собирать которых стоило стольких средств и усилий, хоть и посмеиваются над студентом, но вцепились в него, точно клещи́ весенние.
Вернувшись сейчас от отца диакона, где он провел все утро и где узнал о неприятном событии возле дома Вакорина, поручик обнаружил армию в состоянии тяжелейшего опьянения. Идеалы абсолютной свободы настолько глубоко проникли в сердца и умы лесных воинов, что они конфисковали у аптекаря запасы спирта и денатурата, и запасы эти в мгновение, словно бомба, разметали мужиков по двору: кто валялся в телегах, кто на крыльце, а кто и просто в снегу. Поручик попытался отыскать виновника сегодняшних злоключений, но отчаялся.
— Где студент?! — завопил он в бессильной ярости. — Где?! Расстрелять!
— Да мы тебя самого счас расстреляем, — отвечала пьяная рожа.
— Не тронь студента! — поддержали другие.
Поручик поспешил укрыться в усадьбе. «Мерзавцы, быдло», — едва не плача, он шагал через комнаты к своему кабинету. И вдруг увидел студента: тот спал на полу посреди детской… Притворив двери, Микушин подошел к спящему и пнул ногой. Студент ойкнул, перевернулся на другой бок, но не проснулся. Донеслись голоса. Микушин вздрогнул, прислушался — запели во дворе песню — и ударил еще, потом еще несколько раз с такой силой, что студент, кажется, потерял сознание: вытянувшись ничком, он раскинул руки и замолчал. «Мерзавец, — пробормотал поручик, — дохлятина вшивая». — И, пятясь, выскользнул в кабинет.
Из окна кабинета — дом был не топлен, и окна не замерзали — он увидел Сову, беседовавшего с мужиками. «Этот еще зачем явился? Вроде только что виделись у диакона… Приставлен ко мне? Следит?» Но Сова, переговорив с мужиками, тут же ушел. «Бог с ним. Бог с ними со всеми». Он сел в отцовское кресло и закрыл глаза.
А у Совы и впрямь было дело. Важное. Но не к Микушину. Однако делу этому предстояло свершиться глубокой ночью.
X
Расставшись с Текутьевым, Плугов зашагал как мог скоро. Однако каков ход на пустой живот? Замаялся Плугов: ноги ослабли, жар бросился в голову и свалил человека. «Не дойду, — определил Тимофей. — Надобно что-то съесть». Но лесом не встретилось ему никакой дичи, а впереди лежали поля, где уж точно ничего не добыть. «К ручью, что ли, податься?» Покосы вдоль ручья были хваленым местом: в ольшаник налетали рябчики, тетерева, у стогов баловали зайчишки. Плугов частенько хаживал к ручью по осени и ранней зимою, когда снег еще не мешал подкрадываться, а сейчас можно было полагаться только на случай: всякая тварь увидит тебя прежде, чем ты сумеешь к ней подобраться через эдакие сугробы. Но вдруг какой-нибудь ошалевший тетерев с перепугу да и наскочит на выстрел?
Нет, тетеревиная стая, заметив охотника, снялась с ветвей и вновь осела уже за ручьем в высоком березняке. Зайчишка, взбрасывая снег, сиганул от стогов и в три прыжка скрылся.
Постояв на опушке, отдышавшись, Тимофей надумал вообще не уходить с этого места: «Либо подстрелю чего-нибудь, либо, один черт, сгину… Пожалуй, подстрелю — звона сколько у тетеревей лунок! А зайцы-то понатоптали — чисто государев тракт!» В одном месте прямая заячья трона делала странный изгиб, как будто зверьки обходили некоторое препятствие. Погадав, что бы это могло означать, Тимофей усмехнулся: «Кажись, подфартило». Прошел к тропе, разгреб снег и почти от самой земли вытащил наполовину обгрызенного лисицей, заледеневшего зайца. В другой раз Плугов, конечно, не тронул бы чужую петлю, но сейчас было не до порядочности, да и петля, судя по всему, давно уже забыта хозяином, так что… «Держитесь теперь», — пригрозил Тимофей своим обидчикам, развел костер, срезал ножом клочья шкуры, выковырял потроха и бросил тушку в огонь. Мясо загорелось. Плугов выхватил тушку, обгрыз до льда и снова бросил в огонь. Чтобы сбить тошноту, пожевал еловых иголок, снегу, потом доел горелое мясо. «Еще денек протяну. А завтра что жрать? Эх, мать честная! Откуда, когда эта дурацкая жизнь началась? Война, да голод, да злобствия… И большевики… Через них все, что ли? А может, наоборот: они из-за всего этого и народились?!»
Трудно было ему определить причины и следствия, трудно. Хотя в дальних своих скитаниях встречал он разных людей, слышал и о Ленских приисках, и о демидовских заводах… «Ну, скажем, если эти большевики — народ неплохой… Тогда им один конец — погибель, потому как хороших людей сильно менее против плохих». И Тимофей взялся прикидывать, кого из солирецких можно было бы считать стоящими людьми: Лузгунова, Вакорина, телеграфиста, наверное, ежели он фельдшеру друг, да, пожалуй, еще Шведова можно. Лузгунов, телеграфист и Шведов убиты. Ивана Фомича тоже прикончили бы, найдись на замену другой фельдшер. «Ну скажем, — рассуждал Тимофей, — Вакорин в политике не соображает, а то, может, и подался бы в большевики. А Шведов соображает и мужик дельный, но — против большевиков. Непонятно. Неужели он стал бы заодно с Текутьевым и американцами? Неужели согласился бы с Авдеевыми зверствами и чтоб страну продавать?! Или кузнец: мужик-хитрован, грошика не упустит — ему-то что от Лузгунова надобно?» Не находил объяснений Тимоха. А ведь он исшастал Россию вдоль и поперек, он ощущал эту страну подошвами — всю, от границы до границы в момент. Он и на карту смотрел как на живую землю, знакомую и понятную. А теперь вот разобраться не мог. Что ж тогда говорить о прочем солирецком жителе, который за околицу и носу ни разу не показывал.
Мысли Тимохи Плугова приняли тем временем другой ход: «В чем же беда хорошего человека и отчего он против плохого не устаивает? Через что погиб Лузгунов? Через долготерпение свое и безответность. Справедливости хотел, правды, добра, а его взяли и подстрелили — плевое дело. Скажем, мне его сторона ближе Авдеевой — враз и погибель подбирается. Неужто и впрямь такая война пошла, что свой в своего стреляет? Чисто чудеса! Однако, если я так буду прохлаждаться да терять время… — Тимофей подумал немного и горестно заключил: — С волками жить, по-волчьи выть». — Вспомнив о волках, машинально поосмотрелся.
На дорогу больше не выходил, пошел сугробами вдоль ручья.
Было уже совсем темно, когда, минуя поля, лесом добрался он до слободы, из-за деревьев понаблюдал за своим домом и, не обнаружив ничего подозрительного, махнул через изгородь и спрятался в баньке. Долго сидел, ожидая гостей и одновременно надеясь, что никто не придет, что Текутьев просто шальной, поганый человек и нечего было его слушать.
И усталость валила с ног, и замерз уже Тимофей, но постановил он, что перехитрить себя ни за что не даст, а касательно ожидания — охотники к этому привычны, было б кого.
XI
Сова не собирался сегодня возвращаться в дом диакона. Мужик битый, он знал, что темные дела хорошо оплачиваются, да темно кончаются. Сколько сверточков в пруду попритоплено? О том известно богу, Сове да игуменье. Матушка сама принимала роды в погребе, где летом хранилось мясо, а зимою картошка. Как только под свободным монашеским платьем наметанный глаз игуменьи определял чрезмерное вспучивание, грешницу запирали «с тяжелой хворью». А потом, когда приходило время, сводили в погреб, откуда не слышны были крики. Сова получал тугой сверточек из мешковины и, если дело происходило ночью, сразу бежал на пруд, а если днем, то до вечера прятал сверток в поленнице. Раз, будучи сильно подпитым, Сова заленился искать камень и привязал к сверточку ком высохшей глины. Утром пошел проверить, все ли в порядке, но какого-то мальчишку угораздило затемно явиться на пруд: не знал, видно, дурень, что карась обыкновенно начинает клевать с рассветом, — и выудил он всплывший сверточек (глину размыло), и на пруду к рассвету собрался народ, и пристав Кошкин грозил кулаками и кричал, что непременно дознается. Так перепугался Сова, что даже обедать не мог. Товарищ съел его порцию щей и, промучившись полчаса, отдал богу душу. Сова сразу переметнулся к диакону и старался как можно реже бывать в монастыре. Матушка игуменья делала вид, что ничего не произошло, оставила за Совой келью в работном доме и довольствие, но в келье Сова уже не ночевал, а ел лишь то, что сам готовил.
Сейчас, направляясь с четырьмя мужиками к дому Плугова, Сова догадывался: карты — последнее, что нужно приезжему, а потом… Э! Он знал толк в темных делах. Это просто: выстрелил в человека на крыльце его дома, перешагнул через труп, вбежал в сени, дождался: пока из дома все повыскакивают, спрятался на чердаке, а когда начался галдеж, вылезай и ори вместе со всеми — так Сова убил штабс-капитана Шведова.
И очень не хотелось Сове самому лечь теперь костьми на крыльце дома диакона. Тоже сбежится народ: что, кто? А бог его знает — не на диакона же грешить? «Не, безыменный человек, хоть и обещал ты поутру золотом расплатиться, не приду я. А за труды свои сегодня сполна получу».
В слободе дома низкие, заборов нет — плетни, изгороди, поставленные кое-как, абы скот не совался. Возле самых огородов лес. Крыльцо плуговского дома заметено снегом, следов не видать, на двери замок. «А вдруг-таки явится? — засомневались мужики. — Уж больно он дошлый». — «Не, он теперь на текутьевской даче обоснуется. А ежели и придет — нас, чай, пятеро, да не с голыми руками — управимся!»
Замок был тяжелым, но ржавым и против приклада не устоял. В сенях чиркнули спичкой. На второй двери был засов без замка. Открыли, нашли лампу и осветили комнату. Один мужик остался на крыльце.
«Туго же мне придется, — вздохнул Тимофей. — А Текутьев, видать по всему, большая скотина, когда наперед такую подлость разгадывает. По одним законам живут, то-то и разгадывает легко… Эвона, каким обществом завалились! Теперь уж мне не управиться… Эх! Пропало все!»
Не жаль было Тимофею камней и золота — наживное, летом нового добыть можно, жаль книги, карты. Понеслись перед глазами далекие речки, леса таежные, скалы, какой-то овраг, на дне его ручей пересохший, и лопата вгрызается в землю, и на глубине в две сажени глина такая вязкая, что не сваливается с лопаты. Потом огромный валун. День уходит на то, чтобы вытащить его из ямы, час — чтобы расколоть тяжелым кузнечным молотом. И вот наконец он дает трещину, и открывается пустота, ощерившаяся кристаллами. И весь другой день и делать-то ничего нельзя, кроме как, не отрываясь, глазеть на сказочную красоту эту… Сколько же земли перелопатил Плугов, сколько валунов надробил, сколько песку через лотки пропустил! Для богатства, что ли? Нет. Что притащишь с собой? Два пуда камешков, щепотку металла. Металл переплавишь, очистишь — десяток колец. Камешки разглядишь, распилишь — десяток добротных поделок, остальное — хлам. Вернешь артельные деньги, на которые хаживал, полгода проработаешь — проживешь, вот и все обогащение. Не за этим скитался Плугов. Просто такая была у него судьба, такая любовь. И хотел он работу жизни своей — рудознатческие карты — передать в хорошие руки, чтобы хорошим людям польза была. А тут, вишь, складывалось иначе. Смотрел Тимофей на мужика, оставленного в дверях, горевал горько и сжимал кулаки. «Эх, знать бы! Схватил бы карты да деру… Нет, понимаешь, надумал рассчитаться с злодеями, наказать, а злодеев-то лишку набралось… Все одно конец, — он разложил на лавке патроны. — Хоть кого-нибудь, а порешу».