— Вас, рядовой Лаппо, я назначаю хормейстером — займетесь аранжировкой, понятно?
— Не-эт… — Лаппо помотал головой.
— Пересаденко — запевала, Круглов — свист, остальные — по голосам, понятно? Сегодня у нас что — четверг? Так вот: двое суток на репетицию, а в воскресенье утром вас будет прослушивать комиссия. Форма чтоб, сапоги… — Обернулся к Белочкину: — По банке гуталина на брата! — С тем и уехал.
Белочкин поморщился, укоризненно проворчал:
— Проверяют, проверяют тут, — и вдруг взвился: — А вы что стоите? Двое суток у вас, понятно? Орите, свистите, черт с вами, только от моего дома подальше! Дуйте куда-нибудь: за сарай, за столовку… Стрелять не умеете, придется теперь через худсамодеятельность выбиваться в люди — капеллу организовывать. Начнем, значит, с пения, а там, глядишь, и до балета дойдем. Лебеди…
Самодеятельность так самодеятельность — чем не занятие? Опять же, названия своих голосов впервые в жизни узнали. У меня, например, Лаппо выявил баритон и сказал, что такой голос в каждой опере нужен. Круглов ему: «Чего ж мелочиться?! Давай тогда «Даму виней» замастрячим». Лаппо подумал, подумал и возразил: «Сопран нету».
На другой день с утра обосновались мы в лопухах за казармой. Белочкин тоже пришел. «Негоже, — говорит, — в трудный час от своих солдат отрываться». Он любил нас, капитан Белочкин, мы это знали. Было ему с нами интересно и в общем-то, несмотря ни на что, спокойно, только вот несколько непривычно, пожалуй.
Его определили в альты.
Выучили мы за два дня эти песни, вычистили пуговицы, пряжки и сапоги — готовимся к приезду комиссии. Но в воскресенье выясняется, что вместо выступления будут стрельбы. Стрельбы так стрельбы — тоже дело: взяли автоматы, сели в грузовики и поехали. На полпути, перед самым поселком, догоняет нас майорский «уазик». Остановились. Поспрыгивали на шоссе. Майор отогнал машины вперед, мы выстроились в шеренгу по четыре и потопали, сверкая надраенными сапогами. Пешком так пешком — занятие для солдат, известно, нужное и полезное. Шагаем себе и шагаем, вдруг:
— За-певай!
Пересаденко, шедший со мною рядом, судорожно хватанул ртом воздуху, вытаращил глаза и:
— Нас по-бить, по-бить хо-те-ли…
Тут Круглов спохватился и как засвищет!
Белочкин шел впереди, майор слева, против середины колонны.
— Веселей! — успевал он выкрикивать в паузах. — Шире шаг!
— Ес-ли ра-нят те-бя боль-но…
Песня длинная — пока допели, в поселок вошли. Круглов говорит: «Интересно, он и через поселок нас с песняком погонит?»
— Братцы, — прошептал Пересаденко, — а у меня стихотворение получилось!
— Как это? — не понял Лаппо, шагавший впереди справа.
— Ну просто из души выскочило.
— Спрячь обратно, — порекомендовал Круглов. Но Пересаденко не услышал, он уже начал читать:
— Идет солдат в строю веселый, выше ногу подыма, руками машет до отказа и соседу он морга! А? Как?
— Сам сочинил? — не поверил Лаппо.
— Ей-богу!
— Отправь в «Крокодил», — посоветовал Круглов, — это ж — «нарочно не придумаешь».
— За-певай!
— Вдоль квар-та-ла, вдоль квар-та-ла взвод ша-гал…
У калиток кое-где появились люди.
— Позорище с нас хочет сделать, — сказал Круглов.
— Ллевой… ллевой… рраз, два, три-и! Рраз… рраз… рраз, два, три-и! — яростно командовал майор Торопов.
— За-певай!
— Вдоль квар-та-ла, вдоль квар-та-ла взвод ша-гал…
Мы прошли через весь поселок. Увидели старика, спешно пришпиливавшего медали, крестящуюся в поклонах старуху, женщин, смотревших на нас тревожно и зорко, смеющихся девушек, серьезно и понимающе глядящих мужчин, мальчишек, то там, то здесь пристраивающихся к колонне. Лица были повсюду: за стеклами встречных машин, у калиток, за оградами, окнами.
— …Ну, значит, так то-му и быть!
— Рраз… рраз… рраз, два, три-и! Рраз, два, три, запевай!
— Вдоль квар-та-ла, — то ли Пересаденко очень полюбил эту песню, то ли внутри у него что-то заело, но мы еще два раза подряд пели про Васю Крючкина.
Поселок остался далеко позади, однако, оборачиваясь, мы видели людей, все стоявших возле дороги. Наконец майор приказал остановиться. Подождал, пока мы отдышимся, потом без каких-либо эмоций в голосе полюбопытствовал:
— Так кто вы?
— Мазутная команда, — робко ответил кто-то из нас.
— Не-эт! — Торопов покачал головой и, выставив перед козырьком своей фуражки кулак с оттопыренным вверх указательным пальцем, призывавшим к особо пристальному вниманию, объяснил: — Вы — армия.
Тут подкатил «уазик». Белочкин спросил, будет ли майор наблюдать за стрельбами. «Зачем? — пожал он плечами. — Отстреляетесь», — и уехал. Подошли наши грузовики. Белочкин хотел было скомандовать: «По машинам», но передумал: «Чего тут идти-то? Километр до поворота, а там — всего ничего… Ш-шагом аррш! За-певай!» И через полчаса, когда мы приблизились к проходной полигона, те самые караульные, которые обычно встречали нас чем-нибудь вроде «привет снайперам», торопливо распахнули ворота и, отдавая честь, окаменели в явной растерянности.
— Эй, ком-роты, даешь пуле-меты!..
Мы входили на полигон так, как, наверное, некогда входили армии победителей в ворота сдавшихся крепостей.
Сам черт был нам не брат!
Не могу сказать, что стрельбы завершились полным успехом, но авторитет мазутной команды с этого дня стал расти, и последних мест мы, как ни странно, впредь не занимали.
Пересаденко вскоре стал солистом ансамбля песни и пляски округа. Но мы нашли нового запевалу — Куценко.
Майора с тех пор я так и не видел. Говорили, что он направлен на учебу в военную академию.
Пытаясь впоследствии объяснить себе, почему Торопов предпочел современным строевым песням старые, я неизменно вспоминал его слова, сказанные пусть не о песне, а о военной службе: «Конечно, это прежде всего работа, но не только она».
ЧАСТНЫЙ ДЕТЕКТИВ
Отчего вдруг он сказал мне, что Козырев застрелил Добродеева, я не помню; сказано это было совершенно неожиданно и без всякой видимой связи с предыдущими моими словами.
В тот день мы гоняли зайца. Попался дошлый, иначе — «профессор»: не дав ни единого круга, набил прямых троп, умотал, запутал собак, да и нас с Симигиным, а между тем чувствовалось, что он где-то близко, рядом совсем. Когда наконец собаки, досадливо взвизгивая, в третий раз пронеслись через просеку по своему следу, я сдался: «Не послушались Козырева…» Симигин согласно кивнул.
Козырев не хотел набрасывать собак на этот малик и уговаривал отойти от поселка подальше. «Братцы, — предупреждал он, — это «профессор», его еще мой дед ганивал. Вы что, братцы? Да он тут не то что каждый куст — каждого охотника, каждую собаку в лицо и по имени знает!»
Мы действительно немного прошли — оранжевые окна просыпающегося поселка светились еще совсем неподалеку, а лес только начинал угадываться впереди. Но не утерпели: Симигин спустил Лоботряса, а Козырев, осуждающе покачав головой, отвязал бечевку от ошейника Найды, но сказал, что дело пустое и что он, пока мы тут будем маяться, пойдет тихонечко по дороге.
И вот уже совсем рассвело, начался дождь, вчерашний снег стал быстро таять. Мы стояли у опоры высоковольтки на просеке, спускавшейся к полю. Окна погасли, но явственной чернотой сияли теперь сами намокшие избы. Возле крайней, среди пятен снега бродили в грязи рыжие куры.
— Да, — вздохнул Симигин. — Надо снимать собак.
Направились по просеке вверх, туда, где она пересекалась с дорогой и где, вероятно, ждал нас Козырев, и тут же заметили самого «профессора», заметили его мягкий, спокойный прыжок с просеки в чащу. Похоже было, что заяц долго сидел здесь и, возможно, не без интереса наблюдал за ходом мероприятия.
— Однако здоров! — заметил Симигин. — Как кабан.
И я почему-то легко с ним согласился, хотя до той минуты полагал, что зайцев с кабана не бывает.
Мы было испугались, что собаки снова погонят его, но, к счастью, донесся сигнал охотничьего рога — терпение Козырева лопнуло, и он позвал всех к себе.
Тут, кажется, я сказал что-то уважительное о семидесятилетнем Козыреве, который, судя по звукам сигнала, упилил черт знает куда, пока мы колобродили на опушке, и Симигин со странным, судорожным смешком произнес:
— Он во время войны собственноручно Добродеева завалил. — Потом, словно вспомнив что-то, без чего никак нельзя было, добавил: — Дезертира. — Улыбка исчезла. — Дезертира, — торопливо повторил он стихающим голосом.
Не понимая, с чего вдруг понадобилось поминать Добродеева, я ждал продолжения разговора, но Симигин, кажется, расценивал мое молчание как растерянность перед неизвестным мне и обескураживающим фактом и в свою очередь ждал расспросов.
А историю с Добродеевым я знал. Козырев сам мне рассказывал, как однажды во время войны попал домой: ездили на Урал не то за каким-то оборудованием, не то за вооружением, — точно не помню, знаю только, что служил Козырев в артиллерии, — по дороге туда командир отпустил его, а через, четыре дня эшелон проходил обратно.
Добрался домой. Все в порядке: дети живы, здоровы, жена ждет. Ночью вызвали в НКВД. Козырев думал, что выяснять, на каком основании он домой заявился, но нет.
Начальник — капитан-фронтовик — лежит на диване и не встает. Извиняется: что-то у него после ранения не то с ногами, не то с позвоночником. «Я, — говорит, — все понимаю жена, дети. Но, — говорит, — выручай: на мне дезертир висит. Знаем, что скрывается в своей деревне, а взять не можем — некому брать». Их там всего двое было — офицер этот да еще пацан, который за Козыревым прибегал, а у того пацана рука сухая и скрюченная, он ни на какое дело не годился — так: «сходи, позови…»
Ну, значит, и поручает капитан Козыреву — а Козырев лейтенантом был — взять дезертира. Как не выполнить приказание? Ведь, не дай бог, самому дезертирство пришьют — домой-то попал не официально. Повозражал было лейтенант, повозмущался беспорядком, а капитан объяснил, что все на фронте, что в других местах хоть раненых офицеров дают сколь надо, а тут и госпиталя нет, так что жди-дожидайся.