Шел третий день... — страница 8 из 51

Я отыскал болотце, определил наиболее удобный с заячьей точки зрения лаз и, став за ствол старой ели, изготовился к выстрелу.

Заяц не очень спешил. Сначала я услышал его прыжки — легкие прикосновения к тонкому слою снега — здесь, в спелом лесу, снега на землю просыпалось совсем мало, но он и не растаял почти. Потом в прогале среди лесного подроста появился и сам белячок. Замер. Ворочая ушами, прикинул расстояние до собак, чтобы угадать момент для новой петли или какого-то иного фокуса, на разгадывание которого преследователи будут тратить силы и время; запрыгнув на поваленную березу, смял корочку влажного снега, оттолкнулся…

Когда через минуту, клубя паром, к моим ногам подлетели гонцы, я дал им по пазанку — по задней лапке. Найда дробила кость быстро, жадно и при этом не спускала с притороченного зайца мстительных глаз. Лоботряс же взял пазанок нехотя, словно лишь для того, чтобы соблюсти порядок, традицию. Выронил, ткнул носом в грязноватую, истоптанную заячью подошву, и в сей же миг гостинец без видимых манипуляций исчез.

Повернули к дороге. Найда радостно побежала вперед, а Лоботряс не то устало, не то в задумчивости поплелся рядом со мной. Я заметил, что левая передняя лапа у него кровоточила, и поинтересовался: «Чего с ногой?» Не взглядывая на меня, он подал лапу, коготь был вывернут. «Ну ты хоть зализал бы, что ли!» Он лизнул раз и пошел дальше.

Лоботряс — один из тех замечательных псов, которые «все понимают, только что не говорят по-нашему». В этой расхожей фразе нет преувеличения: всякий человек, общавшийся с животными на протяжении длительного времени, теряет твердость в представлении о том, кто есть «царь природы».

Взять того же Лоботряса. Бывало, мужики шутки ради бросят ему газетину, мол, почитай. Он лапами порасправит, пригнется и начинает мордой туда-сюда мотать, да еще и подвывает при этом. Мужикам смех, а Лоботряс обижается: он старался, как люди. А потом, кто ж его разберет, может, он и понимает, что там написано?

Вышли из леса. Козырев с Симигиным стояли посредине дороги, беседовали. Я вспомнил о прерванном рассказе Козырева и решил: ерунда. Если Симигин и впрямь стрелял, его б наказали. Не тогда, так потом. А коли уж не наказали, то, значит, все это — не более чем стариковские бредни: старость тщеславна и, перетолковывая прошлое, частенько готова слукавить и прихвастнуть.

— Ну что? — спросил я, подойдя к охотникам. — Дальше двинем или — домой? — С ходу на такой вопрос отвечать трудно.

— Жировали? — полюбопытствовал Симигин. Он часто употреблял в обиходе охотничьи словечки: молодежь у него «токовала», самолеты «тянули», люди подразделялись, в частности, на «матерых» и «пестунов». Как будто в шутку, но… Нет, не могу, да и прежде не мог хоть что-нибудь говорить о Симигине с определенностью.

— Жировали, — вздохнул Козырев, отводя взгляд от наших зайцев.

— Я тоже. Теперь бы на лежку, — Симигин зажмурился и погладил живот. Найда, заискивающе повизгивая, призывала нас возвращаться — дома ее ждали щенки.

— А может, успеем дотемна еще одного поднять? — словно бы между прочим поинтересовался Козырев.

— Какой разговор! — Мы понимали, что старику тоже надобно взять зайчишку. Вообще-то, если уж выдерживать этикет, я должен был отдать зайца хозяину Найды, а взамен получить патрон, но, во-первых, я был гость, а, во-вторых, Козыреву важно было добыть самостоятельно — в своих счетах со старостью он был щепетилен.

Вдруг Лоботряс, отлеживавшийся в дорожной грязи, резко вскочил и начал тревожно рычать. Шерсть на загривке вздыбилась, пасть ощерилась так, что видны стали все до единого зубы.

— Волки, — определил Симигин.

Стоя на месте, пес резкими, конвульсивными движениями отшвыривал назад комья глины. Из-под вывороченного когтя снова шла кровь. Найда спряталась у нас в ногах и с настороженным любопытством поглядывала то на Лоботряса, то в ту сторону, куда смотрел он. Мы поняли, что следует возвращаться — волки легко снимают собак с гона.

— Не крякай, — успокаивал Козырева Симигин, хотя тот и не крякал. — Ближе к поселку подымем тебе какого-нибудь.

— «Профессора», — согласился Козырев. — И тогда уже на всю ночь.

— Подымем! — пообещал Симигин и, кликнув собак, пошел впереди. Козырев, конечно же, был расстроен.

— Ладно, — объяснялся он с самим собой. — В первый раз, что ли? Бог с ним, с моим зайцем-то, пускай поживет, подрастет поболе… — И вдруг шепотом: — Ну вот, значит, дело такое, — заметил мое недоумение. — Эт я насчет того… Ну, насчет выстрела…

История с Добродеевым оказалась куда более запутанной и сложной, чем можно было предположить.

Итак, на обратном пути в Козырева стреляли из пистолета. Тогда только он допер, что голый говорил не о дезертире, а о дезертирах. Капитану сказал, что ранен картечью после выстрела Добродеева. И в самом деле, вдруг да капитан и заставил бы Козырева снова идти в ту деревню разыскивать стрелявшего. Сейчас это предположение выглядит не совсем убедительно, а тогда… У Козырева оставалось чуть более суток до выхода из дома, и он не хотел рисковать ни этими сутками, ни возвращением в эшелон.

После войны узнал, что капитан умер от своих тяжелых ранений, а перед смертью даже успел получить медальку за Добродеева. Старик нисколько — по крайней мере сейчас — не упрекал капитана в искажении фактов — тот ведь не мог в рапорте указать его фамилию.

Суть дальнейшего путаного и сбивчивого рассказа сводилась к тому, что в первые послевоенные годы ничего нового разведать не удалось. «И невозможно было, — признал Козырев. — Он ведь, стрелок-то мой неизвестный, единственным трудоспособным мужиком был на всю деревню: тот, голый, помер, а с войны к ним никто и не вернулся — так разве ж выдали б? Это уж потом, когда полегче жить стало, кое-какие слушки и проползли. Да и то не шибко серьезные: дескать, пригрела одна солдатка из той деревеньки паренька тридцатого года рождения, пригрела еще во время войны, и выходило: не то баба опаскудившаяся совсем, не то паренек сильно ранний. Ну да я во все это не особо вникал».

Наконец деревеньку эту злосчастную, наравне с некоторыми другими, не имеющими отношения к дезертирству, разорили, а жителей перевели в поселок, в сборные двухквартирные домики. Вот тогда-то Козырев и познакомился с соседом Симигиных — пьяницей, не помню фамилии. Нельзя сказать, чтобы познакомился он специально, но тоже и не случайно: просто Козырев в то время и сам «керосинил». Отчего-то у нас едва ли не всякому человеку бывает в жизни необходимость испытать себя на этом поприще, и многих, как известно, искушение совершенно одолевает.

К чести Козырева надо сказать, что он устоял. Этому немало поспособствовал большой зимний праздник, в ночь после которого Козырев выпил залпом трехлитровую банку воды. Наутро он обнаружил, что вместе с водой неведомо как проглотились два десятка, приготовленных для рыбалки, живцов. Этот эпизод отчего-то произвел на Козырева значительное впечатление и упрочил его пошатнувшийся было дух.

Так вот, симигинский сосед являлся на тот момент одним из козыревских приятелей. Он рассказал, что к Симигину иногда приезжает брат, младший вроде. И они надираются, и младший кричит на старшего, что тот, дескать, всю жизнь ему изломал, грозится довести дело до суда, а несчастный Симигин бегает и бегает в сельпо за водкой. Кончатся деньги — занимает и снова бежит. А однажды даже гармонь на бутылку сменял.

— Соображаешь? — прошептал Козырев.

Симигин шел шагах в пятидесяти, и Козырев говорил вполголоса, а то и вовсе переходил на шепот. Заметно было, что он сильно взволнован. Зная Козырева, я готов был утверждать, что им в распутывании этой странной истории руководила страсть преследователя, может — исследователя, но никак не жажда мести.

— Неужели не соображаешь? А я тогда уже все угадал! Вся хитрость в том… Погоди-ка! — насторожил он меня.

Подошли к полю. Собаки занервничали. Лоботряс, свернув с дороги, петлял между светлеющими на блеклой стерне кочками снега, а Найда, недавно еще скулившая от тоски по щенятам, суетливо и отрешенно вертелась в дорожной грязи.

Я сказал, что мы не в кино и нечего обрывать на самом интересном месте.

— Короче, — продолжил Козырев, пристально наблюдая за Найдой, — их было два брата: один — двадцать четвертого, другой тридцатого года, — теперь он говорил машинально, бегло. — Старший вместе с Добродеевым дезертировал, а потом, до самого конца войны, скрывался в той же деревне у солдатки. После войны съездил на родину — он из К-й области, — взял часть документов брата и тоже стал Николаем Симигиным тысяча девятьсот тридцатого года рождения. Тогда к бумагам относились попроще, а уж на внешность и вообще внимания не обращали: иные ребятишки выглядели старей мужиков…

Лоботряс замер.

— По этим-то документам его и призвали. Отслужил, вернулся к своей бабенке, вот и все. А у младшего, видать, жизнь не сложилась — подпортил ему биографию наш приятель. Ну тот, значит, и приезжает иногда отыграться… Да и жена, стерва, измывается над ним как пожелает.

Найда сбежала в кювет, взлетела в поле. Судя по нашему местонахождению, это был не «профессор». Скорее всего — шумовой, то есть согнанный с лежки шумом охоты. Мы видели, куда бежит Найда, но зайца заметили лишь после того, как он сорвался: сначала он пошел было к лесу — оттуда встречь бросился Лоботряс; развернувшись, косой помчался прямиком на стволы.

— Не стреляй! — закричал Симигин. Стрелять пока было нельзя — на хвосте у зайца висели собаки. Но когда косой, одним прыжком преодолев широкий кювет, ушел от собак и покатил по дороге, мы с Козыревым почти одновременно выстрелили, и я, к счастью, чуть припоздал. Рассудили, что заяц козыревский, а я стрелял зря — просто шпиговал дробью.

Дальше мы уже шли втроем. К вечеру стало подмораживать, захрупал под ногами тонкий ледок, грязь начала отвердевать, каменеть. Лоботряс сносил все невзгоды молча, а Найда жалобилась и то и дело оборачивалась посмотреть, не идет ли сзади какая машина. Обычно по этой дороге две-три машины за день туда-сюда проезжали, но на сей раз нам не повезло — добирались пешком.