не узнают места, где проходили год-два назад.
— Потребуются десятилетия упорных, беспрерывных усилий, пока создадутся примерные карты, где, кроме очертаний земли, островов, скал и мелей, будут отмечены и течения, и передвижки льдов, и устойчивые ледяные поля. Мы делаем сейчас первые шаги. Вы, Федор Петрович, пионер северного мореплавания. Готовьтесь к великим трудам. Это даст вам удовлетворение. Впрочем, за вас я спокоен.
— Глубоко тронут вашим участием, уважаемый Василий Михайлович. И позвольте мне доложить вам, что в знак моего к вам глубокого уважения я позволил себе назвать вашим именем одну гору на побережье Новой Земли. Это весьма заметная пирамидальная гора, на семьдесят пятом градусе северной широты. Я приблизительно вычертил ее положение.
Литке вынул из портфеля папку с чертежом, передал ее Головнину, и они склонились над калькой.
— Весьма польщен и сердечно благодарю вас.
— И я, — сказала Евдокия Степановна.
— Я слышал, на вас произвели впечатление северные люди? — заметил Головнин.
— Еще бы! — воскликнул Литке и пустился рассказывать о своих встречах с поморами, архангельскими моряками, с рыбаками, которые уходят на все короткое северное лето то к берегам Груманта, то к Карским Воротам.
— Я приглядывался, Василий Михайлович, к работам в Архангельском адмиралтействе и думал, что вам в деле строительства флота понадобятся люди... Там, на севере, настоящие мастера, художники своего дела. Я даже записал имена и фамилии. Авось пригодятся.
— Это по-деловому, — сказал Головнин, принимая от Литке листы с записями и пометками.
— Как-то теперь наши друзья — Врангель, Матюшкин? Слышно что-нибудь?
— Потонули в просторах Сибири. По донесениям, которые приходят не так часто, экспедиция достигла Иркутска; переждав зимние холода, двинулась к Якутску, а дальше Матюшкин двинулся на санях к Нижне-Колымску, а Врангель по льдам и торосам — к Медвежьим островам. Почта в этих местах, сами знаете, случайна. Но пока все благополучно.
В ГОСТЯХ
Евдокия Степановна чуточку завидовала Людмиле Рикорд. Сам Василий Михайлович целыми часами мог говорить с ней о Камчатке, где она с мужем провела несколько лет, о камчадалах, о школах, лечебницах и о многом другом.
Знакомые говорили, что у Людмилы особая улыбка, что ее можно полюбить за одну эту улыбку. В нее был влюблен Федор Матюшкин, влюблен пылко, с первого взгляда.
Людмила все звала Головнину в гости. Евдокия Степановна хотела посмотреть, как устроились Рикорды, да все не получалось. Дети требовали каждодневных забот, старший болел. Не до выездов. Но однажды Василий Михайлович сказал:
— Собирайся к Рикордам. Надо съездить.
Людмила Ивановна приняла Головниных как самых дорогих гостей — шумно, с приветливостью, свойственной украинке.
Головнины переходили из комнаты в комнату. С откровенным восхищением, радовавшим хозяйку, они рассматривали убранство, картины, предметы дальневосточного обихода.
На стенах в умело подобранном соседстве были развешены изображения японских изящных бамбуковых домиков с крошечными нарядными садами, бамбуковыми рощицами, яркими цветами и искусно построенными каскадами и озерцами. Тут же рядом, в резкой контрастности, — изображения чумов и неуютных, овеянных ветрами камчадальских поселков.
— Никогда не забуду эти годы! — воскликнула хозяйка. — Если мы с Петром сделали на своем веку что-то доброе, то это то, что удалось нам начать... да, только начать, на Камчатке.
— Ну, а теперь, Василий Михайлович, дадим волю нашим дамам. У Людмилы, я знаю, есть какие-то сюрпризы для Евдокии Степановны. Ведь мы только сейчас получили наш тяжелый багаж, шедший морским путем. А мы с тобой перед обедом по восточному обычаю раскурим трубку мира. Нам давно не приходилось поговорить по душам.
Что-то было в голосе Рикорда, заставившее Головнина насторожиться. Это не было похоже на обычную манеру Петра начать с шутки, в шутливую форму облечь выношенные размышления и закончить острой фразой, отточенным bon mot[2], годным и для салона и для дружеской беседы.
— Помнишь нашу последнюю встречу на Камчатке? Я, как апостол Фома, погрузил персты в рану. Порой мне казалось, с пальцев капает кровь. Люда сперва сама звала меня на подвиг, на служение людям, а потом, испугавшись за меня, настаивала на отъезде. И вот — Петербург...
Последняя фраза была сказана упавшим, совсем не рикордовским тоном.
Головнин молча ждал продолжения.
— Не кажется ли тебе, мой друг, что, пока мы с тобой бороздили моря, здесь, на Неве, не все оставалось неизменным?
— Годы есть годы... Прошел большой срок. Произошли перемены, и ты их чувствуешь...
— Но... загляни в Кронштадт! Это огромное кладбище российского флота! Я в ужасе. Я просто не понимаю.
— Поживешь подольше — поймешь.
Рикорд вскочил и резко зашагал по большому полупустому кабинету.
— Аракчеев! — воскликнул он с раздражением.— И это после Петра Великого! Этот солдафон отдает приказы именем монарха... Внутренние заболевания опаснее и труднее наружных...
— Помнишь Китайское море? — тихо спросил Головнин.— Духота навалилась подушкой. Все, кажется, отдашь за глоток свежего воздуха. Но его нет. Неоткуда ему взяться. Затоскуешь по хорошему тайфуну, по буре, по шторму.
Оба замолчали. Потом Головнин продолжал медленно и тихо:
— Вернувшись из второго похода, я все писал. Исписал горы бумаги. В адмиралтействе смотрели на меня и уважительно, и снисходительно. Дескать, чего в нем больше — морехода или писателя? Не думай, я не был наивен. Но опускать руки я не собирался и не собираюсь.
— Завидую твоей настойчивости.
— Да, тихая упорная настойчивость это не в твоем стиле. И тем не менее... Я вспоминаю твою борьбу за мое освобождение, твои три тысячи верст по льдам и сугробам на собачьих упряжках, верхом на некованых оленях...
— Ты хочешь сказать, что мне и здесь...
— Совершенно верно, мой друг! В нашем положении не остается выбора. Либо опуститься в тину, либо бороться... Нам есть за что бороться. Я засыпаю, просыпаюсь и все вижу перед собой освещенное восходом море и бесконечный строй фрегатов, корветов и линейных кораблей. И русский флаг!
— Иногда ты становишься поэтом.
— Заражаюсь от пылкого итальянца.
— Нам надо работать всегда вместе.
— Но ведь мы и так рядом.
— Рядом, мой друг, плечом к плечу!
— А как настроение в твоем экипаже?
— Два полюса, — после раздумья ответил Рикорд. — Застой втянул многих. Пьют, играют, бездельничают. Этих, пожалуй, большинство... Другие живут нервами. Возмущаются. Некоторые уходят с флота. А впрочем, судить не берусь. Еще мало знаю.
— Рекомендую подбирать людей не спеша.
— Вот ты говоришь — не спеша. Я согласен. Но молодежь... Она нетерпелива... Будет ли она выжидать?..
— Поспешность всегда вредна. Но почему ты так говоришь?
— Я пока не хотел говорить. Все это еще... — Рикорд развел руками.
— Генералы, вы закончили свой совет? — ворвались в кабинет жёны. — Пора за стол!
— Необычный случай, Василий Михайлович, жены закончили дела раньше нас!
— Положим, мы еще не кончили. После обеда вы пойдете курить, а мы продолжим.
— Видишь, Петр Иванович, даже дамы считают необходимым делать все во благовремении.
НАВОДНЕНИЕ
С вечера и всю ночь дуло порывами. Было слышно, как на Неве бурлили волны, перехлестывая брызгами и пеной через парапет. На мостовых уже стояли лужи. Ветер придавал им вид неспокойный и необычный.
Утром Евдокия Степановна, как всегда деятельная, старалась не шуметь. Она успела осторожно заглянуть в кабинет и, увидев, что муж углубился в бумаги, решила его не беспокоить: из адмиралтейства курьеров не было, можно было надеяться, что в такую погоду Василий Михайлович задержится дома.
Но ее надеждам не суждено было исполниться. Еще до утреннего чая к ней торопливо вбежала горничная и тревожным шепотом сообщила:
— Барыня, вода!
— Какая вода?
— По двору все залило. Дрова из подвалов вынесло...
— Что ты мелешь? — рассердилась Евдокия Степановна. — Как это дрова вынесло?
— А вы в окошко выгляните.
Евдокия Степановна отдернула тяжелую занавеску, выглянула на двор и, забыв, что еще в пеньюаре, вбежала в кабинет:
— Василий Михайлович! Ты видел? — Но тут же осеклась.
Головнин стоял у окошка и смотрел на улицу.
— Дуня, детей надо наверх! А где Феопемпт? Конечно, у Завалишина. Пусть кучер скачет, пока есть возможность, в адмиралтейство. Надо вызвать шлюпку.
— Василий Михайлович, что же это делается?
— Наводнение. Это такое бедствие!.. Корабли, недостроенные корпуса, лодки, все может унести в море!
Вода во дворе поднималась все выше, подбираясь к окнам. Ветер порывами хлестал в стекла. Прислуга и денщик Григорьев поспешно, кое-как хватая, несли вещи наверх. Сам Головнин в библиотеке освобождал от книг нижние полки. Забыли о завтраке, о чае. Наверху истошно плакал ребенок.
Григорьев успел немного успокоиться, и голос его раздавался увереннее. Он велел горничным одежду носить на чердак, а мелкие вещи класть на столы, шкапы и даже на верх печей. Так дело пошло скорее.
К Головнину пришли какие-то матросы. Подвернув брюки, они побрели обратно по колено в воде. За ними пришли другие. Что-то докладывали и уходили. Наконец с трудом вошла во двор адмиралтейская шлюпка, и Василий Михайлович надел шинель и высокие сапоги.
Евдокия Степановна не удерживала мужа. Она понимала, что он всем сердцем там, где подвергаются опасности плоды его трудов.
— Я пришлю вам лодку и людей, — сказал он, целуя жену. — Будь мужественна!
— О себе сообщай, — взмолилась она.
— Хорошо, хорошо! Не век же это будет продолжаться.
Головнин вышел, плотно прикрыв за собой дверь. Растерянная Евдокия Степановна осталась в передней. Судьба мужа не зависела от ее забот. Мысли ее обратились к брату Феопемпту, который после возвращения из плавания снова жил с ними. Она вспомнила, что он собирался к жившему поблизости, тоже только что вернувшемуся из двухлетнего похода лейтенанту Завалишину.