— Ты, Дуня, особенно не беспокойся. Я Феопемпта знаю. Ничего за ним нет. Поспросят и отпустят.
Она смотрела на мужа в упор, и в глазах ее легко было прочесть, как боролись в ней естественное сомнение с привычкой доверять словам мужа.
— За тебя боюсь очень. У нас дети...
— За меня не бойся. Могло быть. Миновало. Царь ко мне внимателен. Я ему нужен.
Пообедав, Василий Михайлович ушел в кабинет. Евдокия Степановна осталась у стола. Она сидела, положив руки перед собою на скатерть, смотрела в одну точку, и мысли ее были за Невою, за низкими тяжелыми стенами, мимо которых она равнодушно проходила много раз и которые только теперь приобрели в ее глазах особое значение. Такой веселый, такой живой и отзывчивый брат ее брошен в эту страшную крепость-тюрьму. Как жесток злой и мстительный царь! Недаром его так ненавидят и еще больше боятся. Как должно быть тяжело мужу. Ах, сколько раз говорила она Феопемпту — надо держать язык за зубами, надо помнить, что и стены имеют уши. Безумный, неосторожный мальчик.
Наверху заплакал ребенок. Она пошла в детскую.
На другой день в адмиралтействе предстояла закладка линейного корабля. Головнин подумал: вот случай переговорить с царем о Феопемпте. И тут же мысль: не повредит ли это шурину? Он, конечно, ни в чем серьезном не замешан. Лучше переждать.
Николай благодарил Василия Михайловича.
— Сам-то ты доволен?
— Ваше величество! Я рад бы каждый день закладывать и спускать на воду все новые и новые боевые корабли флота России.
— Я уверен в тебе. Работай спокойно.
О Феопемпте ни слова.
Головнину дано было не только много видеть, но и сравнивать, оценивать, чувствовать и познавать меру вещей. Бравада, бессмысленный риск были ему несвойственны и даже противны.
То, что случилось четырнадцатого декабря, не было для него неожиданным. Эти люди шли на риск. В случае неудачи они приносили себя в жертву. Лучшие из них считали, что такая жертва нужна и благородна. В сущности, и он согласен был с ними. Только никогда это не было ни записано, ни сказано.
А позже он понял: царю надо было обезглавить молодежь. Ни Мордвинова, ни Сперанского, ни Сенявина, ни Ермолова он не тронул. Без молодежи они ему не опасны...
Тревожные думы владели Головниным после ареста Завалишина. Прошли месяцы беспокойного ожидания неприятностей, а может быть, и ареста. Что происходит там, за стенами Петропавловки? Что говорит о нем на допросах этот частый посетитель его семьи? На словах лейтенант был смел и решителен. Но слишком он молод, несдержан и избалован.
Шли слухи, что царь сам руководит следствием и теперь неистовствует на допросах, что подследственных по его приказу заковывают в ручные и ножные кандалы, содержат в ужасных условиях, что допросы идут и день и ночь, что одного из подследственных император ударом по лицу свалил на пол.
Размышляя о характере подсудимых, из которых многие были ему знакомы, Головнин понимал, что они поведут себя по-разному, как разны были они и по характеру, и по степени участия в движении, и по стойкости убеждений, и по роли, какую играли в тайных обществах. Разве можно сравнить спокойного, серьезного и уже немолодого, с большим опытом службы и плаваний, Торсона с юным Завалишиным? Или умного, деятельного Пестеля с пылким и несдержанным Каховским?
Так день за днем, в приступах тревоги проходили для Головнина недели, долгие месяцы.
Сам он, с присущей ему стойкостью, не подает виду, что на душе у него неспокойно. Он погружен в работу, которая с воцарением Николая приобретает все больший размах. За работой он забывается. Требования к нему растут. Нужны не только деньги и материалы. Нужны люди, много знающих, опытных людей. Их надо искать. А кто поможет в этих поисках? Головнин собирает старых строителей, знающих, где можно найти конопатчиков, медников, столяров и других мастеров сложного судостроительного дела.
Очень часто он опаздывает к обеду, ест подогретый суп, стараясь смешинкой, лаской к детям внести в семейную атмосферу былую легкость и спокойствие. Наблюдая за женой, он видит — нет-нет, да и слезы блеснут, и тяжелая капля побежит по щеке.
Стало несколько спокойнее, когда узнали — Феопемпт отделался дешево, переведен на Черноморский флот.
ТАКОВО БЫЛО НАЧАЛО ЦАРСТВОВАНИЯ
Двадцать четыре головы должны были слететь с плеч под топором палача. Пять человек присуждено было четвертовать. Но приговор царь изменил. Четвертование заменил виселицей. Плаху — бессрочной каторгой. От двадцати четырех, в том числе и от Завалишина, смерть отошла в сторону.
Его долго пугали смертью... Сознательно заставляли много раз с трепетом представлять, как его голова под топором палача отделится от туловища и покатится по плитам пола или по булыжнику площади, оставляя кровавый след...
Новый приговор суров, но после смертного он уже не кажется страшным...
Завалишина бросали из камеры в камеру, одну хуже, грязнее, темнее другой. После нового приговора провели какими-то внутренними ходами, из коридора в коридор, и тюремщики-гвардейцы сдали его инвалидам, обслуживающим равелин. Ввели в камеру с довольно большим окном, с кроватью, столом и стулом.
Здесь тоже были красные муравьи и черные тараканы, по полу пробегали мыши, но все же жизнь приобрела размеренность. Молчаливые люди убирали камеру, приносили обед, чай, ужин, зажигали ночник. А потом стали выводить на прогулку в крохотный дворик, который назывался садиком, потому что там кроме пыльных кустов было одно чахлое дерево.
Прошла весна, наступило лето. Становилось жарко. Дворик просох. Нужно было много воображения, чтобы представить себе, что за глухими стенами, за каналом и рекой по-прежнему шумит, волнуется столица.
Десятого июля в полночь Завалишина разбудили и предложили переодеться в морскую форму — ему вернули офицерский мундир. Затем вывели в тюремный двор, полный солдат, окружавших толпу осужденных. Узники бросались друг к другу. Объятия, поцелуи, слезы были так трогательны, что даже наиболее жестокие тюремщики, наблюдая эту картину, присмирели.
Потом морских офицеров — а они, как и Завалишин, тоже были в мундирах — отделили от прочих, увели и погрузили на закрытое арестантское судно, сейчас же двинувшееся к устью Невы и дальше, к Кронштадту.
К шести утра это судно прибыло на большой рейд Кронштадтской крепости. Здесь его подвели к трапу адмиральского линейного корабля «Князь Владимир», стоявшего под флагом адмирала Кроуна.
На палубе корабля царило молчание. С глубоким волнением смотрели осужденные, как на крюйс-брам-стеньге «Князя Владимира» взвился черный флаг и раздался пушечный выстрел.
На других кораблях Балтийского флота, стоявших рядом, матросы и прислуга забирались на реи, чтобы лучше видеть все, что происходит на палубе «Князя Владимира».
Тяжелым, трудным шагом поднимались туда во главе со старшим офицером один лейтенант, один мичман, несколько матросов — от каждого корабля Балтийского флота. Таков был приказ царя, который лично выработал сложный, томительный ритуал гражданской казни.
В молчании все заняли предписанные места. Старый, испытанный в боях адмирал Кроун, не раз неколебимо стоявший под градом пуль и ядер, несмотря на все усилия, не мог овладеть собой. В руках у него дрожал пергамент приговора.
После прочтения приговора сорванные с осужденных мундиры с орденами и эполетами бросили на палубу — они подлежали уничтожению. Вынесли груду солдатских шинелей.
Один из осужденных, получив шинель, вдруг взмахнул ею над головой, как знаменем.
— Господа! — страстно звучал его громкий голос. — Придет время, когда мы будем гордиться этой одеждой более, чем какими бы то ни было знаками отличия!
Многие офицеры были не в силах подавить охватившее их волнение, скрыть сочувствие к осужденным товарищам. У иных по щекам катились слезы.
Вопреки замыслу коронованного владыки гражданская казнь, рассчитанная на позор и унижение осужденных, превратилась в торжество их мужества и чести.
Старый адмирал поспешил окончить предписанный ритуал.
К борту «Князя Владимира» вновь подошел тюремный пароход, и осужденные, на этот раз в солдатских шинелях, перешли на него. Там их ждал обильный завтрак, присланный на пароход офицерами «Князя Владимира».
— Господа, — раздался чей-то голос, — а где же наши осужденные на казнь товарищи?
— Я вам скажу по секрету, — полушепотом сообщил плац-майор Подушкин. — Когда вам скажут, что их повесили, — не верьте. Все было сделано, как в самом деле. И виселицы соорудили, и палачей привезли. Но нам по секрету сказали, что казнь была отменена. И повесили не людей, а чучела. Отправят их или в Соловки, или в Шлиссельбург.
Но когда осужденные прибыли в крепость, стоявший на пристани артиллерист сказал, что пятерых повесили. И не на Волновом поле, как было объявлено, а на гласисе крепости. Никто из них помилования не просил.
Таково было начало нового царствования...
КОРАБЛИ СТРОИЛ ГОЛОВНИН
Рикорды при всяком удобном случае посещали Головниных. Петр Иванович, раздеваясь в передней, обычно предупреждал:
— Не пугайтесь, я на минуту. Только душу отвести. Двадцати четырех часов едва хватает на дела. А нужно еще время на сон да на споры с женой.
— Что вы с Людой не поделили? — удивлялась Головнина. — На такую жену молиться нужно.
— А муж у нее чем плох? — расправлял плечи Рикорд.— Смотрю на себя в зеркало, не налюбуюсь. Чем не молодец? А жена вечно недовольна. То щеки пожелтели, то похудел, то кашель какой-то появился. Вот уйдет эскадра на Средиземное — вспомнит тогда.
Людмила Ивановна смотрела на мужа с добродушной улыбкой:
— Вы только послушайте его. У него и наяву и во сне только Греция. Стихи о Греции читает на английском и русском языках. Или во сне с каким-то пашой сражается. Такой воинственный стал!
— Ты, Люда, лучше спроси генерал-интенданта, приготовил ли он для нас корабли, какие способны дойти не только до Гибралтара, но и до Стамбула?.. А кстати, — совсем другим тоном обратился он к Головнину, — как у тебя с царем? Ладите?