— Помню, как не помнить, — ответил Кильсей, качнувшись на лавке.
— То-то, — заторопился управитель, — то-то... — Выставил палец, помотал им. И в третий раз сказал, не находя сгоряча другого слова: — то-то!
И, вдруг замолчав, опустил голову.
Так просидели они минуту или две.
Кильсей ждал.
Баранов, уперев взор в щелястую крышку стола, за короткие эти минуты мысленно прошёл по всей своей жизни. Перебрал день за днём и пожалел, что мало, очень мало — почитай, и вовсе не было — деньков, которые ушли у него на учение. Отец поводил недолго пальцем по книге, выговаривая с натугой: «Аз, буки, веди»... Потом сосед-дьячок (мать свела ему кабанчика) цифирь показал и заставил псалтырь затвердить, да сам позже, урывками, кое над чем посидел. И всё. Какое уж здесь с инородцами разговоры о землях вести? Однако, нет! Баранов кулаком по столу стукнул, так что Кильсей от неожиданности вздрогнул.
— Не шибко грамоте учили меня, — сказал Баранов, — но всё одно вижу: капитан испанский на землю, на которой сидим, смотрел, что на лакомый кусок, и проглотил бы его разом, не укрепись мы здесь, не вгрызись фортами самой этой крепостцы. Неужто ты этого не уразумел?
Глаза у Баранова побелели.
Вот ведь как оно получалось. На краю русской земли сидели два мужика, и им бы, по их нелёгкому положению, о животе своём беспокойство проявить, помыслить, как живу остаться, и не сгинуть безвестно в дальних краях, но нет — они о государственных делах разговор вели. Да ещё какой разговор: Баранов-то в стол кулаком саданул, глазами побелел. Знать, державный интерес за живое его когтил. Откуда бы, казалось, такое? Что им держава? Да и видит ли она их? Эко, взгляни, расстояние какое через океан, и все волны, волны, облака... Углядеть никакой возможности. А он кулаком по столу...
Издревле ломали, гнули Россию чёрные нашествия. Горела земля, гибли люди, рушились города. И русский человек в пламени набегов в кровь впитал и с кровью сыну, внуку передал: жить будешь, доколе стоит твоя земля. Мужик говорит: «Как мир, так и я». И его же слова: «На миру и смерть красна». Он на миру спляшет, в последнем отчаянии ворот на себе разорвёт, покрасуется на мир и голову за него сложит. А мир — Россия. Вот оттого-то и кулаком по столу...
Баранов, повстречавшись с испанским капитаном, разглядел наперёд, как жизнь на новых землях будет складываться и чего сулят им встречи с такими вот капитанами. Видел он, видел прищуренный глаз капитанский, жёстко сжатые губы, пальцы, играющие на эфесе шпаги, и мысли его достиг.
— Он нас, Кильсей, живьём съест, — сказал управитель, — выкажи мы хотя бы и в малом слабину.
— Да-а-а, — протянул Кильсей, подумав, — похоже.
— Не похоже, а точно, — отрезал Баранов, — оттого я и жму изо всех сил. К осени непременно надо, чтобы крепостца стояла и городок был. Хоть в лепёшку разбейся.
На том разговор они закончили, и Кильсей с того вечера погнал на строительстве, как и управитель, а может, и круче. В ум вошло мужику, что слабина в их деле горем может оборотиться.
На утро начали копать тайный ход к заливу. Мужиков для такого дела выбрали надёжных, но и при этом Баранов не вылезал из тёмного, сырого подземного хода. Работу вели при факеле, задыхаясь от дыма; чад разъедал глаза.
На третий день, спустившись в тайный ход, Александр Андреевич услышал разговор ватажников. Они не видели управителя за кривым, как колено водосточной трубы, поворотом.
— Ну, попали мы чёрту в зубы, — сказал первый голос.
Баранов не стал бы ждать продолжения разговора, не в его это было правилах, но у поворота, при свете факела, увидел — стойка крепления треснула, и управитель остановился, прикидывая, как её поправить.
— Намаешься, — продолжил голос, — всё одно что на барщине. А на кой хрен в этом ходе горбы ломать?
Мужик закашлялся трудно, надсадно. Чувствовалось — кашель раздирал грудь.
Баранов, подняв факел, хотел было вышагнуть из-за поворота, и тут второй голос — басистый, крутой — возразил закашлявшемуся мужику:
— Зря ты, Никифор. Тебя не силой сюда звали. Да и ход роем мы своего сбережения для... Чего жаловаться? А то, что трудно? Так оно, почитай, нет работы без труда. Шаньги сладкие с приятностью только жуют.
Баранов по голосу узнал говорившего. Был это густобровый, с жёсткой, что проволока, чёрной бородой иркутянин. «Хорошо говорит, — подумал управитель, — лучше не скажешь».
Поднял факел, вышагнул из-за поворота, будто не слыша разговора, озабоченно сказал:
— Крепь за углом треснула, — кивнул чернобородому, — добеги до Кильсея, леса хорошего сюда мигом.
— Выдюжит крепь, — возразил тот, но Баранов настоял:
— Нет, нет, — повторил, — тут лес надо надёжный. Сбегай. — Взял лопату. — Я поворочаю за тебя.
Мужик перелез через наваленные горой неподъёмные камни, нырнул в темноту.
Баранов укрепил в стене факел, повернулся к расчищавшему проход мужику, спросил:
— Кашляешь? Давно это у тебя?
Тот не ответил.
— Ты вот что... Вечером ко мне зайди. Настой дам травный, отмякнет в груди.
Мужик поднял лицо и посмотрел на Баранова, но управитель уже долбил лопатой в стену. Из-под лопаты сыпалась земля, и пыль заволакивала ход, пригашая свет факела. Пламя начало мигать, гаснуть. Баранов откачнулся от стены, опустил лопату.
— Нет, — сказал, — так негоже. С такой работой к берегу не пробиться. Задохнёшься.
В глубине прохода, в темноте, послышались голоса.
Баранов поставил лопату к стене, взялся за факел, высветил свод. Увидел: над головой клубилась пыль. Факел чуть не погас.
Из темноты выступил Кильсей. Спросил:
— Чего тут? Андреевич, дерево даём самое лучшее.
Баранов высвечивал свод. Лицо его в неверном свете выглядело сосредоточенным.
— Андреевич, — в другой раз позвал Кильсей.
— Постой, — ответил Баранов, и только опустив факел, сказал: — Плохо дело, так не пойдёт. — Показал на груду камней: — Садись.
Присели, ожидая, что скажет управитель. Пыль спускалась со свода, хрустела на зубах, ложилась на лица.
— Надо колодцы пробивать, — сказал Баранов, — они дадут воздух. Дым, пыль вытягивать будут.
Чернобородый иркутянин задрал голову, посмотрел на свод.
— Это дело, — сказал, — как мы раньше не доглядели. Сподручней будет.
— Рухнет свод, — возразил Кильсей.
— Не рухнет, — неожиданно возразил мужик со слабой грудью, — в Знаменском монастыре, в Иркутске, так же вот ход тайный рыли, и через каждые двадцать сажен продушины пробивали. Ничего, держало.
Баранов поднялся на ноги.
— Решено, — сказал, — закончив ход, отдушины завалим. — Повернулся к мужику, сказавшему о Знаменском монастыре, похвалил: — Молодца, соображаешь. А то — барщина, барщина...
Мужик понял, что управитель слышал его разговор, но промолчал.
— А вечером зайди, — сказал ему Баранов, — непременно зайди. Дам траву, полегчает. — И оборотился к Кильсею: — Поставь пяток мужиков колодцы бить. Время не ждёт.
Управитель вылез из тайного хода, обдёрнул разорванную о камни полу камзола, остановился, расставив ноги. Перед глазами, после подземельной темени, клубилась чернота, но отвалило ослепление, и взору открылся залив, во всей широте выказались строящиеся крепостца и город. Теперь вовсе отчётливо проступили будущие улицы, площадь, бастионы и форты. Увиделись причалы, и легко домыслить было стоящие у пристани галиоты, белые паруса шныряющих по заливу лодей. И Баранов увидел и паруса, и лодьи... Незаметно, исподволь, но он, купец каргопольский, поднял житьё россиян на новых землях ступенью выше. Трёхсвятительская крепостца, что ни говори, а игрушкой была в сравнении с разворачивающимся на берегу Чиннакского залива городком. Но даже не в размерах была суть. Здесь, в Чиннакском заливе, явственно обозначилось: за крепостцой и городком не купец, как за зимовьем, стоит, но держава. Баранов теперь был уверен: городок и крепостцу, которую вскоре назовут Павловской, к осени они построят.
...Никогда не было так ясно небо над Северо-Восточной компанией, никогда не поддувал так ветер в её паруса, и — главное — не было у неё таких матросов, что ныне стояли на вантах и могли даже под шквалом вести судно по курсу. Однако в глубоком трюме скользящего по волнам галиота компании объявилась пробоина, о которой не знал пока Баранов, да и Шелихов.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ясский мир был подписан. Турция признала присоединение Крыма к России и новую русско-турецкую границу по Днестру и Кубани. В Питербурхе победу отпраздновали с подлинным триумфом, и императрица, утомлённая поздравлениями, отправилась в загородную резиденцию Саари-сойс.
Секретарь императрицы Безбородко в дружеской беседе с Александром Романовичем Воронцовым сказал:
— Положение на юге ныне не беспокоит государыню. Да оно и очевидно — основные вопросы здесь решены.
Личный секретарь императрицы был настроен благодушно.
— Я полагаю, — сказал он, — что некоторое время спустя государыня займётся внутренними делами, и мы сделаем следующий шаг в развитии восточных начинаний в желаемом направлении. В нужное время я дам знать.
Однако шли дни, но Безбородко вести не подавал.
К изумлению переселившегося в Саари-сойс двора, императрица после нескольких дней, отданных развлечениям и отдыху, обратилась к предмету неожиданному.
Во время очередного доклада секретаря Екатерина задала вопрос, который сильно удивил и Безбородко, давно привыкшего ничему не удивляться.
— Сколько стоит говядина в Питербурхе? — спросила императрица.
Безбородко неопределённо сложил губы. Он знал, сколько стоит говядина, но хотел предугадать следующий вопрос повелительницы, ему была хорошо известна её слабость к парадоксам. Екатерина, желая слыть человеком, мыслящим оригинально, время от времени озадачивала своё окружение вопросами, которые ставили в тупик даже и людей, привыкших к придворным неожиданностям.