Шелихов. Русская Америка — страница 113 из 122

Капитан составлял карту Чугацкого залива. Он продвигался по берегу верста за верстой, и на жёлтом пергаменте, который Бочаров берег, как драгоценность, появлялись новые и новые линии, обозначавшие бухты и бухточки, скалы, рифы, нагромождения камней, галечные отмели, песчаные пляжи, что вместе составляли берег Чугацкого залива. Однако ни время, ни возможности не позволяли капитану заглянуть дальше чем за версту-две от прибойной полосы, вглубь материка. Бочаров был истинным мореплавателем и землепроходцем, и неизвестная даль томила, увлекала, тянула его к себе, вызывая необоримое желание узнать — что там, за взметнувшимися в небо горами, за встававшим чёрной стеной лесом, за низким окоёмом, притуплявшим взгляд.

Старик это знал.

Старики всегда знают много, но молодые не имеют терпения выслушать их. Юным годам некогда разбирать неторопливые речи старости. Бурля, взбрасывая струи, вскипая, с грохотом и страстью, они прокладывают своё русло, хотя бы и рядом с тем, которое уже пробито великими трудами и напором. Так было и так есть. Плохо лишь то, что, разбиваясь на множество рукавов, мелеет река жизни.

Бочаров умел слушать.

   — Это было давно, — говорил старик. — Так давно, что не хватит пальцев на руках людей стойбища, чтобы посчитать луны, прошедшие с тех пор над землёй. Моя кровь, которую не согревают жаркий огонь и тёплые шкуры, была тогда горяча, как кровь щенка, гоняющегося за шустрой мышью в весенний день.

Старик рассказал, что в давние годы на их стойбище напали люди, пришедшие из далёких лесов.

   — Они пришли со стороны встающего солнца, — сказал он, — и были не похожи на нас ни одеждой, ни обычаями. Их головы украшали орлиные перья, и они говорили, что происходят от Орла. Это было воинственное племя, и оно больше воевало, чем занималось охотой, хотя зверя и птицы было тогда так много, что даже неумелый стрелок одной стрелой мог убить двух или трёх уток.

Воинственные пришельцы перебили в стойбище охотников, старух и стариков, а женщин и детей увели в дальние леса.

   — Однако детей, — сказал он, — взяли с собой только тех, кто был не выше колена старшего вождя племени.

И опять старик надолго замолчал. По тому, как под истончённой временем кожей виска трепетала и билась тонкая жилка, было заметно, что рассказ даётся ему тяжело.

Наверное, трудно подыскивающий слова старый человек видел больше, чем говорил, и то, что он видел, волновало его, несмотря на прошедшие годы. Говорят, время лечит раны, но, однако, старость оживляет и давно прошедшую боль. Седые охотники жалуются на раны, полученные в юные годы и затянувшиеся так, что и не заметно, куда ударили клыки зверя. Да, время врачует раны, но не излечивает их. Они навсегда остаются с нами. Годы только дают отдохнуть от мучительной боли, но приходит пора, и прошедшее вгрызается в нас с большей, чем прежде, силой.

Он был слишком мал, чтобы запомнить путь, каким его уводили из родного стойбища. Но то, что случилось позже, навсегда осталось в его памяти.

Он стал рабом. Перетаскивал тяжести, ставил вигвамы, разводил костры. Но никогда не забывал родной берег, и, чем больше взрослел, тем сильнее крепло в нём желание вернуться на землю отцов. С этим он засыпал и просыпался, но никогда и ни с кем не говорил. Молчал. Достаточно было слова, чтобы его проткнули копьём.

   — Желание вернуться на родной берег, — сказал старик, глядя в огонь, — стало частью меня, как моя голова, рука или нога.

Он посмотрел на руку, словно хотел убедиться, что она на месте. С рукой было всё в порядке, и старик удовлетворённо согнул и разогнул пальцы, прежде чем заговорить вновь. Голос его стал твёрже.

   — Зверь войны рано или поздно, но обязательно сожрёт того, кто разбудил его, — сказал старик, — так случилось и с племенем Орла. Другое племя сожгло его вигвамы, перебило воинов, забрало женщин и детей.

Раб спасся, бросившись в море и затаившись среди камней. Ночь победители жгли костры и плясали вокруг огня. Утром они ушли. От стойбища остался лишь пепел. Раб подобрал брошенный кем-то лук со стрелами и пошёл за солнцем.

Бочаров подбросил в очаг смолья, чтобы лучше видеть рассказчика.

   — Почему за солнцем? — спросил капитан.

В глазах старика проснулся живой огонёк.

   — Как-то один из племени Орла сказал, — ответил он Бочарову, — что меня привели оттуда, где садится солнце. Я запомнил его слова.

Раб шёл день за днём, убивал птицу или зверя, когда был голоден, спал в яме или под поваленным деревом и шёл дальше.

Бочаров знал способность индейцев запоминать свою тропу, даже и в том случае, когда она проложена и по совершенно незнакомой местности, и дотошно расспрашивал старика. Тот отвечал с терпеливостью, которую дают годы.

Старый человек рассказал, что он шёл долиной большой реки, но потом путь преградили горы, вершины которых были покрыты снегом в жаркое лето. Когда полетели первые снежные мухи, он пристал к племени охотников и зиму прожил среди них. Люди племени знали о море, от которого он ушёл, но ничего не слышали о другом море, что томительно звало раба и являлось ему во снах.

   — Они качали головами, — рассказывал старик, — когда я расспрашивал их о родном береге, и сомневались, что там, где заходит солнце, лежит второе море. Даже самые старые, ходившие на много лун в сторону садящегося солнца, говорили, что там только горы и горы, которые не перейти...

Можно было остаться у охотников и взять к себе в вигвам девушку из их племени, но желание увидеть землю отцов с первым теплом повело его дальше.

Старик рассказал, как он шёл через горы, выискивал распадки, шёл теснинами, преодолевал реки, но не сворачивал с заветного пути. Солнце, только солнце было его путеводным знаком.

На третье лето раб вышел к морю. И тогда его стали называть Человеком, Который Видел Два Моря.

   — А зверя морского, — сказал старик, — в тех землях, откуда восходит солнце, великое множество.

В Павловскую крепостцу Бочаров привёз карту Чугацкого залива и записанный рассказ старого индейца о втором море, к которому можно пройти посуху, двигаясь строго на запад.

   — Может, попробовать пройти к этому морю? — спросил Баранов. — Потап Зайков рассказывал, что наши хотели пробиться на западное побережье материка Америки морем, но не прошли. Льды помешали. А посуху-то, пожалуй, пройдём. А? — И посмотрел вопросительно на капитана Бочарова.

Тогда же Баранов отписал Григорию Ивановичу о тропе старого человека.


Пуртов отбил мужиков у индейцев. И Шкляева, и Тарханова. И Шкляев на реке, где выследили и пленили их индейцы, набрал-таки глины для печи. Ещё и настоял, чтобы другие взяли по корзине.

   — Нам с Тархановым, — сказал, — не дотащить, сколь для печи надобно.

Злой был и, когда один из пуртовских мужиков возразил: «Какая глина? Окстись, парень», — так глянул на него, так ощерился, что мужик молча подхватил корзину. Отступив в сторону, буркнул:

   — Ишь, волчок!

Пуртов на то крякнул:

   — Ну, мужик!

Однако корзину на плечо поставил. Такие, как Шкляев, были ему по душе. Подкинул корзину, устраивая поудобнее, и повторил:

   — Мужик...

Печь сложили.

Иван шибко волновался. Обсуждал каждый кирпич: нет ли где трещины или раковины? Но печь под ударами отдавала ровными, гулкими звуками. Накопали руды, нарубили угля. Всё было готово к плавке. Ватага собралась у печи. В зеве топки, ещё нетронутой сажей, но, напротив, белевшей обмазанными глиной краями, видна была поленница дров, сложенная с тщанием. То Иван колдовал. Поверху дров чернел уголь, и тоже сложенный со старанием. Шкляев к этому даже Тарханова не подпустил. Всё сам, лицо у него за последние дни обтянуло. Глаза горели лихорадочным блеском. Так болел душой за печь. И всё подтягивал и подтягивал потуже верёвочку на армяке. Руки сами хватались за обтёрханные концы. Волновался — одно и скажешь.

Подожгли насквозь налитое янтарной смолой корневище сосны — смолюшку. Она сразу взялась жарким пламенем, затрещала, разбрасывая горящие брызги. Лица оборотились к Александру Андреевичу. Он помедлил мгновение, затем решительно протянул смолюшку Ивану. У Шкляева губы заплясали.

   — Ты сердцем за это дело болел, — сказал Баранов, — каждому бы от боли этой благословенной, как от искры зажечься. Запаливай! Твоё право!

Иван взял смолюшку, сказал, преодолев горловой спазм:

   — Этого не забуду. Сколь жить придётся...

Не договорил, шагнул к печи, сунул факел в дрова. И пока разгоралось пламя, не оборачивался к стоящему за спиной люду. И, только вспомнив слова Шелихова: «Как устроите жизнь на новых землях, так и жить будете», повернулся. Все стоящие вкруг заулыбались — такое счастливое было у Ивана лицо.

А он забеспокоился, засуетился.

   — Идите, — сказал, — мужики, своим занимайтесь. Она ещё заговорит, — кивнул он на печь, — заворчит, как горшок с варевом у бабы на загнетке. Время надо. Я позову, всех позову!

И опять верёвочку на армяке потуже затянул. Плечи у него поднялись.

   — Заговорит, милая! — крикнул, не в силах удержать радость. — Заговорит!

Заходил вкруг печи, как парень вкруг сладкой девки. И всё что-то подлаживал в жарко пылавшей топке, подбрасывал дровец и уголька, хотя пламя гудело и бушевало вовсю.

Мужики разошлись по крепостце. Из трубы повалил чёрный дым.

Иван сел на чурочку подле печи, сложил беспокойно руки на коленях. Дмитрий Тарханов стоял тут же.

   — Ну что, доволен? — спросил.

   — А как же? — встрепенулся Иван. — Честь-то какая нам. Где такое видано? Нет, вправду, заживём мы тут по-новому. — Покачал головой. — А я сомневался. Сильно сомневался.

   — Да, — удовлетворённо закивал Тарханов, — Александр Андреевич, управитель-то, молодца.

   — Куда там, — подхватил Иван, — смолюшку мне отдал. — И тут же повернулся к печи: — Но ты уж нас не подведи, родная, — не то взмолился, не то погрозил, — не подведи!.. — Встал, погладил печь по тёплому, живому боку. Оборотился к Тарханову: — Ещё уголька подбросим. Пламя должно белым держать.