Екатерина, никогда не выдававшая волнения, до боли закусила губу. И быть может, именно в эту минуту, превозмогая боль и досаду, она приняла одно из самых трудных своих решений.
Но верная избранной манере поведения, императрица с каменным лицом повернулась к придворным и, будто не было предыдущего разговора, указала на стоящую у подъезда карету. Холодно спросила:
— Чей это выезд?
Кто-то из придворных поторопился ответить:
— Князя Шаховского, ваше величество.
— Пригласите его.
Через минуту князь Шаховской предстал перед самодержицей российской. Она была величественная, как всегда, и букли её парика больше не дрожали.
— К вашему сиятельству есть челобитчица, — сказала Екатерина.
Шаховской растерянно вскинул брови:
— Кто бы это, ваше величество?
— Я, — ответила Екатерина с тем же застывшим лицом, — ваш кучер сейчас так ласкал и холил лошадей, что мне представляется — он добрый человек. Прошу, прибавьте ему жалованье.
— Государыня, — поспешил Шаховской, — сегодня же исполню ваше приказание.
— И как вы его наградите?
— Прибавлю пятьдесят рублей в год, — ответил Шаховской и поклонился.
— Очень довольна, — сказала Екатерина, — благодарю. — И, повернувшись, быстрой походкой вышла из залы.
В тот же день в затерянный в украинских степях, заснеженный городишко Тульчин ушла эстафета. В Тульчине стоял штаб Южной армии.
На протяжении многих десятков лет, то затихая, то вспыхивая с новой силой, шла битва Англии и Франции за первенство в европейском мире. В надежде сокрушить соперника, путём тайных и явных договоров, стороны привлекали к борьбе Пруссию и Испанию, Австрию и скандинавские страны. Но непрочные союзы не давали решительного перевеса. Кровь лилась по обоим берегам Ла-Манша, и колокола с печальным постоянством извещали о павших во славу короля и королевы безвестных Жаков и Джеймсов. Между тем на востоке зрела третья сила — Россия. Она вышла к морям, население её перевалило через сорокапятимиллионный рубеж, она многократно увеличила земельные владения, и европейский мир с немалой долей удивления увидел у восточных пределов колосса. В европейских столицах начали осознавать, что сближение с Россией может оказаться решающим в затянувшемся споре о первенстве. Однако закрытый балтийскими туманами Питербурх не спешил сказать слово. Но вот на хрипящих конях эстафета пошла в Тульчин. Екатерина внимательно следила за борющимися европейскими соперницами и, скорее, предпочла бы дальнейшее их противостояние, взаимно изматывающее друг друга, однако в криках борьбы она услышала из Парижа: «Мир хижинам, война дворцам!» — и решение её созрело. Она приказала готовить многотысячную Южную армию к далёкому походу во Францию. Российская самодержица не могла простить хижинам их дерзость. Рваная солдатская куртка на плечах принца крови, возможно, была последней каплей.
Пакет с приказом армии был засургучен тяжёлыми печатями, слова приказа сугубо секретны, однако внешность российской столицы тут же изменилась. Многочисленные чиновники значительно прибавили в шаге, столоначальники посуровели лицами, а чины более заметные в табели о рангах вдруг так окрепли голосами, будто ожидали комиссий, от которых, как известно в России, можно за одни и те же действия получить орден, высылку в места не столь отдалённые или чего ещё более неожиданное. Столичная жизнь пришла в движение. Всё смешалось. В разные стороны поскакали курьеры. Чиновники в должностях, отрываясь от столов, на цыпочках подбегали к окнам. «Та-та-та-та!» — гремела под копытами мостовая, и возбуждённый, расширенный зрачок чиновничьего глаза трепетно прыгал, сокращаясь и увеличиваясь в такт хода курьерских коней. «Т-с-с!» — прижимал чиновник палец к губам и возвращался к бумагам, число которых многократно выросло.
В эти тревожные дни президент Коммерц-коллегии граф Воронцов вызвал Фёдора Фёдоровича Рябова. Лицо Александра Романовича было огорчённым. Он выслушал помощника, решил дело и вялым движением руки отпустил его. Однако Фёдор Фёдорович, долее чем это было нужно, задержался у стола президента. Воронцов с удивлением взглянул на него. Рябов несмело заговорил о делах восточных, но Александр Романович остановил помощника. Он не замахал руками, как это сделал секретарь императрицы Безбородко в ответ на такой вопрос, напротив — Воронцов тихо прикрыл глаза и долго молчал. Фёдор Фёдорович, так же, как и граф в своё время, понял: дела восточные ныне, да и, наверное, надолго вперёд, следует забыть.
Выйдя из кабинета президента в приёмную залу, до необыкновения заполненную просителями и должностными лицами многих ведомств и служб, захлестнувших волной коллегию, Фёдор Фёдорович неожиданно вспомнил разговор с Воронцовым, состоявшийся здесь же, в его кабинете, пять лет назад. В то памятное утро Александр Романович был полон сил и энергии, лицо графа светилось надеждой, и он призвал помощника обратиться всеми помыслами к делам восточным. Фёдор Фёдорович припомнил и то, что при этом разговоре он испытывал огорчение и озадаченность в предчувствии неудач. Живо восстановленные в памяти ощущения того дня, которые могли бы польстить его дальновидности, умению заглянуть в будущее, не только не обрадовали или как-либо по-иному ободрили Рябова, но, напротив, вызвали до боли поразившее его едкое чувство неустойчивости, бессилия и — более того — своей бесполезности в чудовищно огромном жёрнове, называемом империей, медленно, но неуклонно сминавшем — дробя и сокрушая — надежды, стремления, чаяния и сами жизни людские в только ему ведомой закономерности.
Невидящими глазами Фёдор Фёдорович оглядел собрание должностных лиц и, повернувшись, ушёл в длинный департаментский коридор с повторяющимися по стене арочными амбразурами окон, выстилавшими пол полосами света и тени. Они ложились с последовательностью, которую он заметил почему-то только теперь. Шаги его попадали только в чёрное, чёрное, чёрное...
Так же вдруг, как навалились перемены на питербурхский чиновничий мир, на Иркутск весной 1795 года налетел шальной ветер. Однажды поутру иркутяне увидели над городом странно, растрёпанными комками, летящих птиц. Воронья, галки и сорочья было так много, что и старики не могли припомнить подобного. Птица летела высоко, но всё одно город накрыло падающими бог весть с какой высоты, пугающими, тревожными её криками. Можно было подумать, что стаи уходили от таёжного пала, но тайга стояла под снегом, и пала быть не могло. Иркутяне, изумляясь, задирали головы, а птица летела и летела, то сбиваясь в кучи, то рассыпаясь по сторонам, падая до крыш или вновь взмывая за облака. Не понять было, откуда она, что встревожило бесчисленные стаи да и куда они летят.
Странный птичий пролёт продолжался два дня, затем стаи рассеялись, но небо не заголубело, как это было бы должно, а застыло над городом тусклым, без единой тучки и облачка низким куполом, как ежели бы Иркутск накрыли начищенным оловянным тазом. Глаза людей тупо упирались в низкий этот свод, и в душах рождались неуютность, придавленность, невольное желание пригнуть голову да и поспешить под прочную, надёжную крышу. Тут потеплело. В одночасье снег потемнел, осел, пополз с крыш тяжёлыми, напитанными водой пластами. Груды снега срывались с карнизов, глухо били в землю. И застучала, тревожно заспешила капель.
Но это была ещё не беда. Беда случилась позже.
Ветер набирал силу, а небо опустилось ещё ниже, вовсе придавив город.
В нехорошие эти дни заботы Григория Ивановича были о походе на Курилы. На небо некогда было глядеть.
Михайло Сибиряков поладил с Василием Звездочётовым, и тот дал согласие вести ватагу на острова. Мужиком он оказался въедливым и сам вызвался поехать в Москву с братьями Мичуриными для закупки необходимой для похода справы. Сам же и обозы из Москвы пригнал, а теперь, сидя в Охотске, готовил к походу галиот да слал по бездорожью гонцов с поручениями в Иркутск. Ни странная оттепель, ни разговоры опасные не могли его удержать. Хлопот с ним было много, однако Григорий Иванович на то говорил:
— Ничего, знать не ленив. О деле радеет.
Звездочётов ему нравился, и он был уверен, что ватаге с таким капитаном будет удача. Вот и сейчас Василий прислал нарочного в Иркутск за малыми якорями для байдар да ещё требовал, чтобы якоря, хотя и малые весом, были непременно адмиралтейского типа и со штоками, дабы держали надёжно. «Плавать в водах неведомых, — писал он Шелихову, — и надобно о каждой мелочи заботу иметь». Григорий Иванович покашлял в кулак, но сам поехал расстараться о якорях. Ни времени, ни сил не жалел для этого похода и повторял многажды:
— Быть, непременно быть Руси на Курилах! — Подмаргивал Звездочётову: — А, Василий? И ты тому начало положишь. Молчи, молчи, не моги перечить, — раскидывал руки широко, — лет через пять люди придут на Курилы, а навстречу судну, к самой волне, мальчонка выбежит русоволосый. А? То-то же!
Василий на эти слова только улыбался.
Были и другие, не менее важные и хлопотные дела.
Григорий Иванович решил отправить компанейские меха на торга в Бухару. Торг на бухарских базарах был богат, и русские купцы в Бухару ходили давно, но чтобы из Иркутска, через монголов, по пустыням к Аралу, а там и дальше пустынями же — никто дорогу не торил. Однако путь такой был заманчив. Дорога была намного короче — считай, напрямую выход к далёкой, сказочной Бухаре — и выгоды сулила большие. А компания по-прежнему в деньгах нуждалась крайне. На бухарские базары сильно надеялись.
Идти к Бухаре вызвались братья Мичурины.
Готовились всю зиму. Старший из Мичуриных — Пётр — за проводниками в Кяхту ездил и привёз трёх монголов, которые не раз в Бухару караваны водили. Раздобыл старые карты. Проводники уверяли — караван проведут, однако просили для охраны товара послать с ними поболее людей оружных, и таких в Иркутске сыскали. Иван Мичурин сбегал в Забайкалье, к бурятам, и привёл табун коней. Низкорослых, мохноногих, привычных к дальним переходам и неприхотливых в корме. При нужде они и пустынную колючку жевали.