Шелихов. Русская Америка — страница 119 из 122

   — Кони хороши, бачка, хороши, — хвалил старший из проводников с узкими, как ножом прорезанными, глазами и сильными пальцами мял и давил холку послушно стоявшему под его рукой жеребцу.

   — До Бухары дойдёт, бачка. — И торопил, торопил с караваном, говоря, что весна лучшее время для похода. — Позже, — пояснял, — упадёт жара и тогда хода не будет. — Лицо монгола огорчённо сминалось, он качал головой. — Вода уйдёт глубоко под землю.

Меха, что ещё были в лабазах компании, до последнего хвоста увязали в тороки, и караван ушёл.

Шелихов с Поляковым, верхоконными, на тех же бурятских лошадках, провожали караван за город. Григорий Иванович с малолетства коней любил и сидел в седле уверенно, ловко, бодрил жеребца, припуская поводья. Поляков торчал на высоком монгольском седле, как собака на заборе, сползая то в одну, то в другую сторону, но, однако, молча трусил обочь неторопливо втягивавшегося в таёжную дорогу каравана. Морщился. Мужики поглядывали на него с ухмылкой. Кони беспокоились, шли трудно, с хлюпаньем вытягивая ноги из жидкой грязи, перемешанной с рыжей прошлогодней хвоей. Тайга была сырая, тянуло ржавой гнилью.

На третьей версте караван остановился. Натянув поводья, Григорий Иванович сказал:

   — Всё. Дальше сами идите.

И задержал глаза на братьях Мичуриных. Подумал: «На вас только и надежда. Ну, ребята, не оплошайте». Но не сказал того, а смотрел и смотрел, глаз не отводя.

Старший из Мичуриных подвинулся к нему:

   — Григорий Иванович, не сомневайся. Всё хорошо будет!

Караван тронулся. А когда последние лошади скрылись в распадке, Поляков вдруг сказал:

   — Что это, Григорий Иванович?

Но Шелихов всё ещё смотрел вслед ушедшему каравану и не отозвался.

   — Глянь, глянь! — настаивал Поляков и протянул к Шелихову руку. На белом отвороте рукава бараньего полушубка пепельным налётом лежала жёлто-серая пыль. Шелихов повернулся в седле и занятый своими мыслями, скользнул взглядом по обеспокоившему Полякова непонятному налёту на белой шерсти. Поднял лицо к небу. Жёлто-серую глинистую пыль нёс тёплый южный ветер. И только тогда и Шелихов, и Поляков разглядели, что жёлто-серым налётом накрывает дорогу, обочину, испятнанную осевшим снегом, стоящий за ней редкий пихтарник, и дальше, дальше над тайгой, над видимыми у горизонта пологими вершинами сопок кипит в небе всё та же жёлто-серая муть. И Григорий Иванович и Поляков почувствовали, как пыль скользит по лицам, горечью оседает на губах, лезет в уши, застит глаза. Но ни это странное кипение в небе, ни горечь на губах не сказали ни Шелихову, ни его компаньону, что ветер и наносимая им пыль ударят по ним сокрушительнее злейшего татя. Теперь и вправду пришла беда.


Баранов был счастлив. Стараниями мореходов — Бочарова, Пуртова, Куликалова, других знающих мужиков, приспособленных к этому делу, — была вычерчена большая карта российских владений по матёрой земле Америке и прилегающим к ней островам. Да ещё и так вычерчена, что не только земли показывала российские, но обозначались на ней все российские крепостцы, редуты и те места, где были установлены державные знаки. Одним взглядом можно было охватить заморские российские земли. Александр Андреевич знал, ныне хорошо знал, где и какие владения россиянам принадлежат, однако, только увидев все разом, до конца понял, каким богатством обладают, какие пространства прошли и закрепили за державой. Стоял перед картой поражённый, одновременно и гордясь подвигом россиян, свершивших сие неподъёмное дело, и скорбя душой за жизни, положенные за эти земли. А ведомо было, что за каждую версту кровью здесь плачено.

Карта, расстеленная перед Барановым, показывала: на новых землях есть уголь и железо, медь и горный хрусталь, необыкновенный горный же лен, что не горел в огне и из которого можно было хотя бы полотно прясть; есть графит, известь, торфы, выказывающие великую твёрдость после обжига. А в тайном сыромятном мешочке лежал в заветном месте у Баранова намытый недавно золотой песок. Но о том Александр Андреевич молчал до времени, и старателю, принёсшему сей жёлтый подарок, приказал строго молчать же, пока не отпишет о находке Шелихову и не получит ответа. Зная о богатствах, скрытых в землях Америки, Баранов, счастливо награждённый пытливым умом, уже понимал, что не меха, как ни были они дороги, главное сокровище сих земель, но ценности, сокрытые в её недрах, коих — догадывался он — вызнана лишь малая толика. И, не зная ещё о разговоре Шелихова с иркутским чиновником Закревским, когда Григорий Иванович, показав тому сваренное за морем железо, сказал, что мыслит в этом будущее американских земель, так же, как и Шелихов, связывал завтрашний день новоземельцев непременно с необычайной щедростью здешних недр.

   — Ну, браты, — повернулся от карты Баранов к стоящим тут. же мореходам, — просите, что душе желается, за карту. Слов нет! Молодца!

Бочаров улыбнулся:

   — А что же ты нам можешь дать-то, Александр Андреевич?

Бочаров в растерянности руки раскинул:

   — Вот озадачил, — пожевал губами, — да оно и правда, дать мне нечего... от, — показал на стоящий у окна стол, — ежели сухари... Да и то каменные, размачиваю кипятком... — Засмеялся: — Обниму, вот и награда!

Качнулся к Бочарову, обхватил за плечи, прижал крепко к груди, отстранился, и тут мысль пришла ему, как показалась — счастливая:

   — Григорию Ивановичу карту пошлю. Он в Питербурх свезёт, царице передаст, и вот она вас наградит. Непременно наградит!

В дверях молча стал Тимофей Портянка. Он таки успел в прошлом годе на последний галиот, перед тем как море сковало льдами, и пришёл на новые земли, чтобы по весне — как и было оговорено с Григорием Ивановичем — пробиться через материк Америки к западному морю.

   — Ну что? — спросил Баранов. — Собрался?

   — Не только собрался, — ответил с готовностью Тимофей, — но и подпоясался.

Сказал легко, как ежели бы недалёкая прогулка его ожидала. И, словно подтверждая свои слова, поправил узенький сыромятный поясок на армяке, расправил складки у пояса. Складная и ловкая его фигура — широкая в плечах, узкая в поясе — стала ещё стройнее.

   — Сей миг в море готов, — добавил с задором.

Бочаров взглянул на него и подумал: «Так оно, может, и лучше». Ему вспомнились горько-кроткие глаза старика индейца, медлительная его речь: «Там только горы и горы, которые нельзя перейти». «Тимофей — мужик битый, — подумал Бочаров, — всякое видел. Однако поход будет трудным. А что бодрится, тревоги не выдаёт — это как щит». Такое за людьми капитан знал и не осуждал. Вся жизнь новоземельская была преодоление.

Баранов, глядя на Тимофея, о другом думал. Он, управитель, человек, за которым было последнее слово, сейчас не то что взвешивал или прикидывал — в этом разе гирьки по чашкам не разложишь, да и нет таких гирек, и весов таких нет, но, по возможности, определял меру опасности, которой подвергал и Тимофея, и идущих с ним людей, дав согласие на беспримерный по трудности поход, да и на его, Тимофея, команду, в этом деле. Ответ за их успех или неуспех, как и за их жизни, ложился на его, управителя, плечи, и он не мог, не имел права ошибиться. Александр Андреевич не верил в слепое счастье, и жизнь здесь, на новых землях, была тому подтверждением. Знал: удача приходит только тогда, когда успех подготовлен напряжением всех сил. И сейчас, трезво и расчётливо перебрав в памяти сделанное для того, чтобы Портянка с товарищами прошёл тропой старого индейца, Александр Андреевич мог уверенно сказать: новоземельцы для похода не пожалели ничего.

   — Хорошо, — наконец сказал он, и, крепко сжав руку Портянке, повторил слова, услышанные от Потапа Зайкова и во многом, ежели не во всём, определившие его жизнь на новых землях: — Пуп завязывай потуже. Ходили здесь мужики добрые, нам дальше идти.

Сказав это, но ещё не выпустив руку Портянки, Баранов разглядел столбом выпиравшую из ворота армяка тугую шею Тимофея, и эта молодая, упрямая шея не меньше, ежели не больше, чем всё, что он мысленно перебрал в уме, убедила его: Тимофей пройдёт по тропе старика. А когда Портянка повернулся, Александр Андреевич, глядя ему вслед, увидел спускавшиеся с крепкого затылка Тимофея рыжеватые славянские пряди волос и уже окончательно решил: «Пройдёт».

Отправив ватагу Портянки, начали грузить галиот в Охотск. Груз — меха. О бедственном положении компании Александр Андреевич выведал от Тимофея и решил, как только улягутся весенние шторма, отправить в Охотск мягкую рухлядь, что заготовили на зиму. А отправить было что: здесь и котовые шкуры, что Пуртов с Куликаловым добывали у реки Медной, рухлядь с Алеут, привезённая ватагой Бочарова, меха, собранные Кондратием по побережью у индейцев.

Увязывая шкуры в тюки, Кондратий сказал управителю:

   — Ну, порадуем Григория Ивановича. Не помню, когда такие меха были. — Выхватил из кипы шкур песца, показал, обратив к солнцу: — Смотри! Какая ость, какая подпушь... Зимой лемминга, мыши много было и зверь сытый ходил. А тут морозы. Помнишь, как жало морозом? Редко так совпадает: сытый зверь и морозная зима. Вот и мех, хотя бы царице в подарок. — Встряхнул шкурку, и от неё искры посыпались. — Большую цену должно взять за такой мех. — Погладил корявой рукой шкурку, и она под пальцами словно ожила, затрепетала, вспыхнула белым пламенем.

Трюмы галиота загрузили, но Баранов с отправкой судна медлил. Знал — и галиот хорош, и капитан надёжен, ан вот сомнение брало. В трюмах мехов было на полмиллиона. В мягкой рухляди, источавшей тёплый, живой дух, был труд ватаги, да и какой труд! Болезнь Бочарова, что трепала его по сей день, отмечая лицо капитана синими кругами под глазами, след пули, что носит выше уха Портянка, многие и многие раны охотников, вечными рубцами оставшиеся на их телах, чёрные пеньки съеденных цингой зубов в шамкающих ртах зимовщиков с далёких редутов. Красив, нежен, воздушен мех, что широко, играя, накинет на обнажённые плечи питербурхская красавица под восхищенными взглядами, но ни ей, ни тем, кто залюбуется мехом на роскошных плечах, не будет ведома цена этой красоты. Да, за сказочный мех заплатят золотом, жёлтыми круглыми монетками, но и монетки эти далеко не