В третий раз карета остановилась на Морской.
— Слава Иисусу Христу во веки веков, — смиренно молвил Фёдор Фёдорович, входя в дом и крестясь в угол на едва посвечивающие огоньки лампад.
— Аминь, — ответил сильным баском хозяин в поповской рясе.
Огоньки под лампадами качнулись.
Поп оказался словоохотливым. Говорил он с видимым удовольствием, показывая ровные, белые зубы. Но Фёдор Фёдорович, вроде бы и не прерывая его, ввёл разговор в нужное ему русло.
В разговоре этом был назван город Тобольск.
Шурша шёлковой богатой рясой, поп проводил гостя. Когда дверь за чиновником закрылась, поп согнал с пышных щёк улыбку и крепко взялся рукой за бороду. Лицо его было озабоченно.
Напротив, Фёдор Фёдорович, сидя в темноте поспешавшей кареты, удовлетворённо улыбался.
За несколько дней беспрестанных поездок по Питербурху у него лицо заметно осунулось и тени легли под глазами, но он знал, что усилия, предпринятые им, небезуспешны.
За окном кареты мел улицы сумасшедший ветер с Невы, толкал в спины прохожих, кружил в свете фонарей снежные хлопья.
Лихое время в Питербурхе — ранняя весна, и не приведи господи остаться в эту пору без надёжной крыши над головой.
— Берегись, берегись! — покрикивал кучер, но ветер мял слова, и слышно было только:
«Гись, гись, гись!»
Иван Ларионович, повздорив с компаньоном и пообещав шкуру с него содрать, обиды своей не забыл. Не тот был человек, чтобы слова на ветер бросать. И в один из дней шапчонку надев какую похуже да шубёнку драненькую, отправился в присутственное место.
Первое твёрдо знал Иван Ларионович — мушка чем меньше, тем кусает злей. И не к начальствующим лицам высоким постучался, а, в присутственное место придя и незаметненько остановившись, долго-долго к тем чиновникам приглядывался, что по углам сидят, да ещё и по углам из самых тёмных.
С валеночек у Ивана Ларионовича лужица натекла на пол, и он, от того будто бы смутившись, совсем уж под стеночку прибился и стоял скромно.
Под сводами тяжким угаром свечным пованивало, прелью сырой.
Вокруг шастал разный народ. И из тех, что в присутственное место входят громогласно, шагают широко и непременно сразу к самому главному. И такие, что тенью колеблющейся вползают, или иные, что войдут и станут посредине рот разинув, не зная, не то направо идти, не то налево, а может быть, лучше и вовсе повернуть оглобли назад.
И первые, и вторые, и третьи, знал Иван Ларионович, едва вступив в присутственное место, уже попали в проигрыш.
Первых, кто дуром прёт, освежуют начальники главные, как тушу баранью, до самых костей. Оно, может, и дело такой выиграет грошовое, а потеряет рубль.
Вторые, крадущиеся тенью по стенам, общипаны будут начальниками пониже, ну а о деле и говорить не приходится. Пёрышки-то с него оберёт начальничек какой, а потом разинет пасть.
— А ты кто таков? А зачем сюда? А ежели тряхнуть тебя, каков ты будешь перед законом?
А зубы у начальника крупные, частые, и сразу видно — такой укусит и больное место долго будет саднить.
— Нет, уж лучше, — скажет пугливый, — бог с ним, с делом. Сдам-ка я назад. Так-то покойнее.
Третий же, из тех, что глаза таращит и не знает, куда идти, вовсе напрасно пришёл в суд. Пока глазами будет моргать, задёргают его, затормошат, завертят, закружат. Глядь — карманы вывернуты. А все сидят за столами покойненько и перьями скрипят. Никто и лика не поднимет. Делом заняты. От каждого сильно попахивает пирогом с луком. Экие скромники, скажешь, им ли карманы выворачивать? Недоразуменьице произошло, ошибочка.
Начальство высокое, зная судебные повадки, скромникам этим сирым и жалованье поменьше, чем в других канцеляриях, назначает. А то, ежели им ещё и деньги хорошие платить, они и вовсе с жиру с людей мясо клочьями рвать будут. Может, даже и такое случится, что и за старших примутся. И потому мера эта начальством соблюдается строго: дать поменьше. Судебные и так возьмут.
Постояв тихонечко в тени, Иван Ларионович выбрал лицо для себя нужное. В углу самом дальнем, на сквозняке у дверей, сидел чиновничек неприметный. Лицо мелкое, глазки бутылочного цвета, плечики узкие, мундиришко в обтяжку и, видно, даже под мышками жмёт.
Все приметы были в строку.
Лицо мелкое, а крупного-то и не надо. Знамо, муха мелкая на что способна. Глаза бутылочного цвета — тоже о многом говорили.
Тихо-тихо — и половичка не скрипнула — Иван Ларионович к такому вот и подошёл. Разговор начал туманно. Дескать, шумновато в присутственном месте, голосов много, топотни бездельной, суеты ненужной.
Чиновник слушал молча, с лицом скучливым, глаза в неопределённость устремлены. И непонятно было — не то видит он просителя, не то не видит или вовсе в минуту сию воспарил в высоты государственные, недоступные смертным, и там, в далях заоблачных, с самыми главными общается, судьбы людские взвешивая. Взгляд такой, небожительный, только чиновникам присущ, и никому иному — будь ты даже семи пядей во лбу — постичь его не дано. И что ещё примечательно. Лицо-то у чиновника мелкое, но в разговоре вдруг морщинки многодумные на него легли. Ну прямо Цицерон! Не иначе.
Чиновник не столб, но обойти его на Руси трудно. Ох, трудно, чтобы он хвост тебе не прищемил. Ты в одну сторону, а он за тобой, ты в другую — и он там, кинешься в третью, но он извернётся и достигнет тебя...
Другого Иван Ларионович и не ждал от им выбранного лица. Больше того — солидность такая в чиновнике ему всё больше и больше нравилась.
Когда же устало моргнули веки чиновничьи, Иван Ларионович ближе подступил. Мол-де неплохо от шума присутственного посидеть вдали. Рядком да тишком. Отдохновение, мол, для души тишина мест, ублаготворяющих человека. И прямо так назвал одну из этих приятнейших пристаней: ряд обжорный.
Чиновник издал низкий носовой звук, утробный. Другой из посетителей, может быть, и не понял бы значение звука или истолковал неправильно, но Иван Ларионович тут же поднялся со стульчика и смиренно пошагал к выходу. Дверь за собой прикрыл и, чуть отойдя в сторону, остановился у деревца.
И самого малого времени не прошло, на ступеньки места присутственного вышел известный чиновник. Глазами по небу пошарил и как бы невзначай, именно к тому деревцу, где Иван Ларионович стоял, неторопливо подался. Тут Иван Ларионович и возник как из-под земли. Под локоток чиновника придержал, и они тихонько к месту, обозначенному в разговоре, устремили шаг.
Немало в Иркутске замечательных мест и заведений было, где человек во всю широту души развернуться мог.
Были трактиры, где всё по-столичному: столы скатертями голландскими накрыты, и половые в портах снежной белизны, белых рубахах, подвязанных шёлковым поясом с заткнутым за него лопаточником. Здесь подавали селянку рыбную и селянку мясную, селянку из почек и селянку из свиных ушей. Подавали осетрину и белугу, жареного поросёнка и телятину, налимью печёнку и костяные мозги в чёрном масле. Любому вкусу угодить мог хозяин и самому привередливому купцу потрафить.
Были трактиры попроще. Где стоял общий каток, и на нём что пожирнее да поплотнее: щековина, сомовина, свинина. Тут калёные яйца и калачи, ситнички подовые на отрубях, шаньги и гороховый кисель. И конечно же, и в дорогом трактире, и в самом что ни на есть из захудалых — сибирские пельмени. И тоже на любой вкус — и с рыбой, и с мясом, и с дичиной, и с нежнейшей телятиной, для вкуса особого смешанной и с бараниной, со свининой, и даже птичьим мясом приправленные.
Были и такие кабачишки, где хозяин за стойкой стоит поперёк себя шире, а под ногой у него тайный рычаг. Придёт старатель из тайги с золотишком в кабак. У стойки выпьет рюмку, другую. Обмякнет. На дворе вьюга, ни зги не видно. Хозяин на рычаг и надавит. Пол под старателем разверзнется, и он охнуть не успеет, как в лоб ему пудовой кувалдой стукнут в подполье. И отпрыгал своё человек. Карманы и тайные похоронки его руки быстрые обшарят, а тело мёртвое спустят в Ангару. Благо в Ангаре течение быстрое и лёд на реке толст, от глаз людских надёжно спрячет зашибленного.
Иван Ларионович выбрал кабачишко самый что ни на есть тишайший. Хозяину моргнул и в отдельную комнатку провёл чиновника судебного. Половой захлопотал вокруг стола и в миг единый нанёс и жареного, и пареного, и рыбного, и мясного. И хотя Иван Ларионович вина не употреблял, но и немалая бутылочка на столе появилась. Известное дело, какой уж разговор с лицом должностным без вина. Оскоромился купец, знамением крестным мысленно себя осенил. И тут уж начал разговор. Мол-де ошельмован и ограблен компаньоном среди бела дня. Просит помощи и в долгу перед защитником не останется.
— А это куда? — спросила Наталья Алексеевна, подняв камень, отливающий на изломе жёлтым.
— Сюда, сюда, — ткнул пальцем Григорий Иванович в одну из ячей стоящей на полу корзины. Взглянул на жену.
Наталья Алексеевна, казалось, светилась вся — так была рада, что вот-вот домой. И суетилась, суетилась, чтобы только побыстрее уложиться и на галиот. Скрывала радость эту, скрывала и то, что спешит собраться, но глаза и торопливость, с которой укладывалась, выдавали её с головой.
Корзина, на полу стоявшая, сплетена была хитро: как соты пчелиные. Кильсей постарался. Григорий Иванович только намекнул, какую корзину ему надобно, а через день уже Кильсей её и сработал.
Спросил:
— Такую хотел, Иванович?
Шелихов оглядел корзину, обрадовался:
— Вот молодец. Руки у тебя золотые.
Кильсей только хмыкнул в ответ.
В корзине, в каждой ячее, как яичко в гнёздышке, лежали сколы медной руды, точильного, известкового камня, слюда, найденная на островах и на самой матёрой земле Америке, хрусталь, глина хорошая.
Всё это собрали ватажники, ходившие по всему американскому побережью, достигая уже и сорокового градуса. Строго-настрого Григорий Иванович наказывал, каждый раз работных в поход снаряжая, спрашивать с запискою, где что есть в недрах земных, так же, как и о звере или же птице, деревьях, кустарниках или травах. Требовал аккуратную опись вести американского берега, больших и малых островов, которые встретятся. Наказывал описывать бухты, реки, гавани, мысы, лайды, рифы, камни, видимые из воды, свойства и вид лесов и лугов на землях новых.