Шелихов. Русская Америка — страница 33 из 122

Байдара обошла выступающий далеко в море мыс, и глазам открылось коняжское стойбище.

После памятного боя, как пришла шелиховская ватага на Кадьяк, коняги поселились здесь, да так и остались. Стойбище большое, в несколько тысяч человек. Коняжские мальчишки — более полусотни — учились языку русскому, счёту, морскому делу, как и задумал Григорий Иванович. Учились прилежно, выказывая большие способности. Лучших из них Шелихов решил взять с собой на большую землю, чтобы определить в морскую школу.

Зимой, когда в ватаге цинга началась и мужики ослабели, из стойбища пришли к Шелихову хасхаки, рассказали, что с соседних островов племена воинственные, прознав про болезнь русов, готовятся к нападению. Но тут же сказали, что их стойбище готово прийти на защиту ватаги и выставить своих воинов.

Шелихов цену этому предупреждению понял.

На стены крепостцы с того дня ватажники встали и смотрели зорко. Мосток через ров разобрали и ворота закрыли. Для пущего страха на башнях угловых поставили пушчонки. Пушчонки плёвые, но при нужде своё бы они выказали.

Тогда же Шелихов с мирными конягами направил записочки в крепостцы на остров Афогнак и в Кенайский залив.

В записочках сказано было о бедственном положении ватажников, поражённых цингой, и о готовящемся нападении враждебных племён.

Торопливо писал эти тревожные послания Григорий Иванович, не подозревая даже, что они-то, как ничто иное, защитят крепостцу.

Коняги записочки доставили по адресу и поражены были до изумления, что, только взглянув на клочки бумажек, люди и за пять и за десять дней пути узнали о готовящемся нападении. По островам молва разнеслась, что начальник-де и на расстоянии с людьми говорить может, и они приказы его тотчас выполняют, хотя бы даже и в глаза не видели старшего из ватаги. Так странно это было, что враждебные племена рассеялись.

...Байдары до берега не дошли. Коняги, раскрашенные ради праздника особенно ярко, остановили лодки в прибойной волне и, подняв, вынесли на гальку. Тут же подхватили ватажников на руки и потащили к кострам под громкие крики и удары в бубны многочисленные.

Среди встречающих один выделялся особо — толстый необыкновенно и других ростом выше. Пузо у него вздымалось горой. Видно, охотник это был плохой — с таким пузом за зверем не побегаешь много, — но плясать он был горазд. Прыгал, не в пример другим, высоко, и ноги у него ходили — не углядишь как. Юлой вертелся и покрикивал, покрикивал, мол-де живей, живей пляшите! И всё стойбище и пело, и плясало, и в бубны било. Пёстрые шапки на головах у коняг, на бёдрах перья и шкурки цветные, на щиколотках и на запястьях разноцветные бусы. Но ярче бус глаза и зубы белые на смуглых лицах. Красно, весело — ну прямо княжий поезд.

Встреча такая для коняг была обычна, уважение же к гостям выказывалось особенно громкими криками и частыми ударами в бубны.

Но как только гости были усажены вокруг костров, шум и крики смолкли. Лица хозяев озаботились, и уже ни одной улыбки нельзя было увидеть.

Тихо ступая, мальчики разнесли студёную воду, налитую в рогатые раковины. А потом только подали в чашках, долблённых из дерева, жир, и рыбий, и звериный, толкуши из китового же жира, тюленьего и сивучьего, ягоды и коренья разные, сушёную рыбу — коколу, звериное и птичье мясо.

Чашу с той или иной пищей старшему из хасхаков подносили, и он, отведав, с поклоном гостю передавал. Чаши ходили по кругу.

И пятая, и десятая перемена блюд прошла по кругу, но никто не проронил ни слова. Тяжко доставалась конягам пища, и они с величайшим почтением относились к каждому куску. Когда же вновь обнесли всех студёной водой в приметных раковинах, хасхак старший хлопнул в ладоши, и толстяк, уже известный своим мастерством плясать, вскочил в круг, ударил в бубен и закружился юлой. Все заговорили разом.

Хасхак наклонился к плечу Шелихова. Лицо его блестело в свете костра.

   — Мы пожелать хотели бы старшему из русов, — сказал он высоким голосом, — много охот впереди.

Кильсей сунулся было переводить, но Григорий Иванович остановил. За два года на Кадьяке сам достаточно научился по-коняжски.

   — Луна взойдёт, как истаявшая в половодье льдинка, — щуря глаза в косых разрезах, продолжал хасхак, — но день от дня бока её вновь покруглеют, и она предстанет как дымчатый песец, который вот-вот в нору принесёт щенят. Сколько лун ждать нам до возвращения на остров старшего из русов?

Шелихов выслушал хасхака и задумался, глядя в огонь костра: «Сколько лун? Трудно сказать... Как там обернётся на большой земле?»

И перед Шелиховым отчётливо встали и Голиков, и Козлов-Угренин, Лебедев и Кох...

Григорий Иванович тряхнул головой, будто отгоняя дурное сновидение, и сказал:

   — Дух зла коварнее росомахи и свирепее рыси. Ежели он будет знать тропу охотника, то подкараулит и отнимет жизнь. Я не назову дня возвращения, чтобы не указать мою тропу духу зла.

Хасхак опустил глаза и с пониманием покивал головой.

   — Ты поступаешь как мудрый и осторожный человек.

Он помолчал недолго и заговорил вновь.

   — Старший из русов! Оставь белую шкурку неизвестного нам зверя, которая передаёт твои слова и через много дней пути. Пусть она скажет всем, что мы под рукой у тебя живём и ты, возвратившись, защитишь нас от злых людей, если они вздумают нас обидеть в твоё отсутствие.

Вокруг костра уже плясали десятки людей. Прыгали, кружились, косолапо шли друг другу навстречу, как вставшие на задние лапы медведи.

   — Хорошо, — ответил Шелихов, — я оставлю то, что ты просишь, но вы теперь не под моей рукой, а под рукой державы Российской... А это сила, большая сила.

Старший хасхак в знак благодарности склонил голову.


Погода была ветреной. Может, слишком ветреной для выхода в море, но Шелихов, объявив о дне отплытия, не хотел отменять принятое решение. Склоняло его к тому многое, но прежде всего то, что с галиотом уходили мужики, сильно страдавшие от цинги, и он видел, как ждали они отплытия.

Управителем русских поселений Григорий Иванович оставлял Самойлова. Мужик он был твёрдый, и Григорий Иванович верил — с делом справится. Здоровенный мужчина Самойлов, лицом груб и глаза, повидавшие много, как льдинки стылые. Такой не оплошает. А главное, что знал за Самойловым Григорий Иванович: в зашеине тот чесать не будет, случись какое лихо. Ум у него был остёр, а это для жизни на островах дальних наиважнейшим качеством выказывалось. Но всё же перед отплытием наставление на многих листах составил и слово с Самойлова взял, что исполнено оно будет верно.

В день отплытия Шелихов до света проснулся и, никого не потревожив, спустился к берегу.

Чайки ещё не поднялись на крыло. Качались на волнах бело-сизыми комочками, спрятав головы в оперенье. Галька на берегу была сыра и не гремела под ногами, но только шуршала глухо. Море было неспокойно, и волны, набегая на берег, падали тяжко, разбиваясь в брызги, шипели зло, скатываясь с камней.

Шелихов остановился и долго стоял, глядя в море. Бесконечная даль открывалась перед ним. Наклонился, взял камушек, побросал на ладони. Что-то томило его всю эту ночь, беспокоило, какие-то слова искал он и найти не мог. Вдруг из-за горизонта выглянуло солнце, и мрачное, серое море вспыхнуло ослепительными красками, заискрилось, заиграло, и чайки разом снялись с воды. Шелихов неожиданно подумал: «Что ж, я сделал всё, что мог, всё, что мог...» И как-то сразу ему стало легко. Он ещё раз подкинул на ладони камушек и далеко зашвырнул в море.

Через час началась погрузка на галиот.

Некоторых мужиков на судно вели под руки. Слабы были шибко. Еле лапти волокли. Виски запавшие, бородёнки повылезшие клочьями торчат, в разинутых ртах десны голые. Первое дело для цинги зубы съесть. Новые-то земли трудно давались. А оно всё в жизни так: что дорого, то трудно.

Об ином говорят: смотри, легко живёт, широко шагает. А оно и правда — весел мужик: улыбка во всю щёку, да и локти у армяка не драные, шапка хорошая на голове, в кармане денежки бренчат. Посмотришь — завидно даже. А ты не завидуй. Разве известно, как даётся жизнь эта лёгкая? Да и лёгкая ли она? Ты ночи его недосланные знаешь, в мысли его проник? Ты сделать можешь, что он делает? Хозяин, работника выбирая, десятерых за стол посадит и смотрит со стороны глазком хитрым, кто ложкой быстрее орудует. И самого бойкого возьмёт. Иной и в плечах пошире, и руки у него поухватистее, спина покрепче. Весь резон вроде его взять. А хозяин всё же выберет другого. И тот в деле себя выкажет. Почему так? Сил отмерено всем ровно. И все на одном поле пашут, но у одного лемех поверху идёт, а у другого пласт выворачивает могучий. Но земля-то вся взрыхлена, и не видно сразу, кто на чапыги посильнее налегает. Потом, когда пшеничка заколосится, увидеть можно будет, кто и как по полю ходил. Но когда она заколосится-то, пшеничка? А говорят — легко живёт, но вот сколько сил он тратит, что себя не щадит, на плуг налегая, этого-то не всем видеть хочется. А сказать, что ж — всё можно. Языком брякать ничего не стоит.

Шелихов смотрел, как мужиков на галиот вели, и думал: «Вот они-то попахали. И цену немалую за новые земли заплатили».

Но эти ещё были живы. А вот за крепостцой, к сопкам поближе, кресты стояли. И тем, кто под ними лежал, на галиот уже не взойти. И их цену за земли новые никаким золотом оплатить невозможно. Нет ещё такого золота на земле, которым бы оплачивалась жизнь.

Из здоровых мужиков на галиоте Степан был. Измайлов-капитан ничего себе ещё таскал ноги, да Шелихов. Ежели в расчёт не брать хворь его сердечную. Ну да о том он только и знал, а прочие лишь догадывались. На такую команду в море слабая надежда. И Шелихов полагался лишь на коняг, которых до сорока человек брал с собой на галиот. По приходе на большую землю хотел определить их учиться, а пока в деле показать они должны себя.

Всё готово было к отплытию.

В Коммерц-коллегии чиновники многозначительно брови вздёргивали, когда спрашивал их кто-нибудь — что это в ящиках и рогожках со всего Питербурха в главную залу коллегии свозят? Но ничего иного, кроме фигуры этой — бровями, от чиновников добиться было нельзя. Губы отклячив, чиновник поглядывал на спрашивальщика такого, как на глупого, и ни гугу. А коробья и ящики всё везли и везли и, внося в залу с осторожностью, там и оставляли, заперев дверь на замок надёжный.