— А я и есть хозяин.
Григорий от неожиданности шагнул назад. Думал мужика могучего увидеть: косая сажень в плечах, голос громоподобный, а увидел человечишку, что соплей перешибить можно. Но, робость победив, вперёд выступил, поклон глубокий махнул, из-за отворота шубы письмо достал.
Тот принял письмо. Развернул, начал читать, но нет-нет, а из-за бумаги на Григория посматривал. По глазам видно было, что он и без письма — камешек-то битый — многое понял.
Есть такие мужичонки, что вроде и квёл, и ростом не вышел, да и ликом далеко не красавец, блёклые глаза, но иному молодцу — и статному, и ладному, и пригожему — ни в каком деле с этим захудалым не выстоять. Такой вот — обкусанный сухарик — тихо, тихо, а глядишь, обскакал. Прыткий это народец.
Иван Ларионович, только раз глянув на Григория Шелихова, решил: «Парень хорош — как и говорили о нём сведущие люди. Ещё не обломался, правда, ну да оно, может, и к лучшему».
Пока Иван Ларионович письмо читал, Григорий по лабазу глазами водил. Рядами висели меха. Соболь царский, лисьи шкурки огненные и тёмные с серебром, дымчатые песцы, жёлтая белка, золотая выдра и отдельно — шкуры котов морских. Этого меха Шелихов не знал, но по густоте и пышности его понял — чудо. Позавидовал, аж сердце сжалось: «Эко богатства-то здесь. Вот уж правду сказать — клад».
Письмо на стол с видимым бережением положив, Иван Ларионович шагнул к Григорию. Обнял:
— С приездом благополучным. Сейчас в баньку да пельменей наших, сибирских. — Глаза хитро сощурил, губами пошлёпал. — Но... Дела, дела давят... Вот как! — Иван Ларионович засуетился, затоптался вокруг столика, по шее себя рубанул ладонью. — Уехать я должен ненадолго. Ты в самую пору подоспел. Прими товар, разберись с мужиками, а я мигом. Туда и назад.
Голиков недаром на самую гору торговую взошёл в Иркутске. В любом деле он быка за рога ухватит. И сейчас решил: «Перепутает товар родственничек — убытку на сотню, другую. Пустяшная потеря, а ежели сразу дельным человеком себя выкажет — барыш куда больший».
Чего ему было рублями рисковать: он на тысячи счёт вёл.
За локотки Григория взял Иван Ларионович, в глаза заглянул ласково, посадил на стульчик. И уж таким сирым да обиженным предстал, хоть плачь:
— Выручи по-родственному. — Книги учётные подвинул. — Сюда, сюда всё заноси. Грамоте-то разумеешь, я, чай, думаю?
И вьюном нырнул из лабаза. Дверью хлопнул.
Молодцы, что ему помогали товар принимать, даже присвистнули. Повидали за хозяином многое, но и то удивились шибко.
Григорий посмотрел на них, посмотрел да и сказал:
— Давайте товар.
На хозяйском стульчике уселся накрепко. Молодцы завертелись: «Родственничек-то не прост».
Голиков в лабаз вернулся, когда день клонился к вечеру. Вошёл весело:
— Ну как, купец молодой? Я-то подзадержался. Сказывай, что успел. — В голосе медок с дёгтем. Пошёл по лабазу, разглядывая товар. Осматривал дотошно. Без улыбки и лишних слов. — Это что? А это как? — спрашивал. Строго покашливал. Но всё было так сделано, будто Иван Ларионович сам командовал. Безмерно поражён был купец и рад безмерно, но о том промолчал. Только головой покивал: — Хорош, хорош... Вижу, не зря приехал...
В словах этих Григорий почувствовал одобрение и приободрился. А то всё волновался: как, мол, да что?
Иван Ларионович к работникам повернулся. Те стояли молча, ждали хозяйского слова.
— Ну, как, — спросил он, — молодой?
Один из работников утёрся рукавом, сказал:
— Чего уж... Дело знает.
— Во-во, — засмеялся Иван Ларионович дробно, — корень чуешь? Корень наш, рыльский. — Хлопнул Шелихова по спине. — Теперь и пельмешков поесть можно. — И в другой раз по спине хлопнул. — А ты здоров, — сказал с завистью, — ишь какой вымахал!
Григорий потупился. Заробел всё же.
С того дня в торговом деле Голикова Ивана Ларионовича закрутился Шелихов Григорий Иванович. Через месяц в Кяхту поехал китайский товар закупать. Потом на Ононе, Орхоне у мунгалов объявился. На Амур ходил. На Чукотку к чукчам за мехами поехал. На Камчатку к ительменам добрался. В Охотске побывал. И уже кораблики стал сооружать на побережье и в море посылать.
В один день женился в Охотске. Но как ни быстро с этим управился, а жену выбрал славную. Такую, что и сто лет искать будешь, да не найдёшь.
К морскому промыслу пристрастился горячо. И помог ему в том дед молодой жены его Натальи Алексеевны — Никифор Акинфиевич Трапезников. Человек бывалый в морском деле, ходивший на Курильские острова, и на Алеутские, и до самой матёрой земли Америки.
Шелихов смело кораблики выводил в море. Добирались уже его ватаги до японских земель, но всё это была только присказка, а Григорий Иванович думал уже о сказке.
К одному всё складывалось — к дороге памятной за Сеймом. И тесно Шелихову стало в лабазах голиковских, как в лавке рыльской. И сам он коней своих ретивых гнал. Сам поднимал кнут.
Так, да и не так всё было. Коней гнала Россия. Новое рвалось во все щели старого дома империи.
Черня небо клубами дыма, брызгая слепящими искрами, руду плавили и металл гнали медеплавильные доменные и железоделательные уральские заводы. Шутка сказать: Россия выплавляла больше пяти миллионов пудов железа, и — недавно ещё заносчивые и спесивые — французские купцы, голландские, прусские на европейских рынках и рта открыть не смели. Вперёд вышел российский купец. Чугун, медь, железо шли и в Англию, и во Францию, и в Голландию, и в Австрию...
Суконные, полотняные, шёлковые, стекольные мануфактуры в стране считали на сотни.
В балтийских портах тесно было от судов под иностранными флагами. Навешивая на государственные свитки тяжёлую державную печать, Россия заключала торговые договоры с Данией и Австрией, Францией и Португалией. В западных столицах даже банковские евреи, ничему не верящие и все подвергающие сомнению, русский рубль на зуб не пробовали, но торопились поскорее припрятать в кассы.
Но главные усилия русское купечество направляло на восток. Караваны шли в Турцию и Иран, в Хиву и Бухару. А из российского дома уже дальше смотрели.
Ветер, ветер гулял над Россией.
Это было неудержимое движение вперёд русской нации. Поток этот мощный, кипя и вздымаясь, в новое время мчал, всё сокрушая на своём пути. И тысячи Шелиховых, увлечённые им, и, сами ускоряя его движение, шли на поднявшейся его волне.
В Охотске ударила пушка, извещая об утреннем часе шестом. Звук, пружиня и вибрируя, далеко прокатился по воде. Стих. С моря туманом потянуло. Но туман не густ. «Перья, — как мужики говорили. — Ветерок дунет, солнышко пригреет — они и разлетятся».
Солдат, стоящий на часах у дома портового командира полковника Козлова-Угренина, на туман поглядывал, соображая: «Это моряку не помеха». Знал: сей день в море большая — о трёх галиотах — флотилия уходит. Событие немалое.
Над головой часового Российской империи флаг плескался лениво. Солдат, с ноги на ногу вольно переминаясь, скучал. Четвёртый час стоял при всей выкладке. Заскучаешь.
По двору полковничьему драные собаки бродили. Зубы жёлтые скалили. От щедрот Козлова-Угренина тощие до невозможности и злые. Собак этих не только чужие, а и свои боялись. Чёрт их знает, что удумают? А то ещё и бросятся. Клыки-то вон какие. Такая собачка по горлу полоснёт почище волка.
Лучше двор этот обойти.
Солдат на часах скучал. А нос у него картошкой и в рябинах. Весёлый. С таким носом на часах-то и впрямь тоска.
В доме портового командира послышались тяжёлые шаги:
«Бум, бум...»
Как металлом по камню. Часовой в струнку вытянулся, лицом зачугунел.
Собаки вскочили, сунулись к крыльцу.
Дверь широко распахнулась и из дому полковник Козлов-Угренин вышел. На пороге остановился, глядя на встающее над морем солнце.
Солдат взял на караул. Стоял, будто бы застыв. Но полковник ни на него, ни на собак и не взглянул.
Крупный мужчина полковник. Лицо скуластое, в желваках, глаза желты. И видно было — выпить не дурак. Стакан не уронит.
Часовой осторожненько косился на полковника. Знал — от этого ждать можно всего. Подойдёт и в зубы даст. А ты терпи. Служба — не тёща с блинами. До Бога высоко, до Питербурха далеко, а Козлов-Угренин в Охотске — и Бог, и судья, и начальник.
Редкий человек выдерживает испытание властью. Власть не вино, а в голову ударяет. Глядишь вчерашний телёночек на второй день быком смотрит, глаза налив кровью. И от него одно слышно:
«Му-у-у...»
Да рык утробный.
Недаром говорят: человек узнается, когда к власти пробьётся.
Руки к тому же у такого, как выдерется в начальники, странное изменение претерпевают: начинают гнуться только к себе. Иной вроде бы и упирается, а смотришь — нет. Всё под себя, под себя гребёт. Порой упор этот даже и различить можно. Больше того — он и в глаза сразу бросается. Ноги встремлены в землю до рытвин, спина назад ушла, голова опущена на грудь. Точно скажешь — мужик упёрся и ни в какую его не сдвинуть. А приглядишься — опять же нет. И этот под себя гребёт... До удивления странен человек на должностном месте.
Полковник же Козлов-Угренин даже и не упирался. И руки у него знали только хватательное движение. За долгие годы закостенели. Хочешь не хочешь, а рука сама тянется — хап! Схватила. И другая — хап! Тоже схватила.
Хватал он, не разбирая даже, что хватает. Важно, чтобы работу ту руки исполняли исправно.
Сегодня, знал он, именитые купцы кораблики за море посылают, и непременно при этом хапнуть можно будет. Соображал: оно лучше, конечно, когда кораблики с товаром возвращаются, тогда-то хапнуть способнее, но и этот случай не следовало упускать.
Полковник велел закладывать карету.
А пока, для поддержания страха в дворовых людях, прогулку предпринял вокруг дома. Понимал: высокий пост требует постоянного бдения относительно трепетных чувств, которые бы испытывал каждый, едва только увидя должностное лицо.