Шелихов. Русская Америка — страница 54 из 122

Нет, определённо, тревожиться императрице было ни к чему.

В один из этих дней Безбородко учтиво напомнил самодержице о давно просимой графом Воронцовым аудиенции. Сказал, а сам дыхание затаил, ожидая, как-то ещё императрица на напоминание сие посмотрит. Глаза Безбородко настороженно на самодержицу взглядывали.

Выслушав секретаря, императрица нахмурила брови, но, поиграв пером в пальцах, сказала:

   — Графа Александра Романовича я приму завтра. — И вдруг добавила: — Справку мне подайте о землях, империей занимаемых.

   — Ваше величество, — Безбородко легко передохнул, — справку сию я могу дать немедленно, дабы не затруднять вас ожиданием. — И, словно читая по писанному, продолжил: — Всего Россия имеет шестьдесят пять степеней долготы, считая от острова Езель до Чукотского носа тако же тридцать две степени широты от Терека до Северного океана...

Императрица выслушала секретаря и головой кивнула.

Дом Ивана Алексеевича на Грязной улице не узнать было. То всё тишь, благолепие, голоса не слышно людского, а сейчас сапоги крепкие стучали в пол, голоса гремели, да ещё простуженные, надсадные, табачные. И, человека не увидев, но услышав перханье это горлом, скажешь: «Э-э-э, братцы, весёлый народ, знать. Лихой. Молочка испив тёпленького, так-то не осипнешь».

Хлопали двери в доме, входили и выходили люди разные: и в офицерских треуголках, шпагами звеня, и в зюйдвестках широкополых, мало кем и виданных, в плащах кожаных, гремевших, как железо. А один ухитрился прийти в платке, повязанном низко до глаз. Платок голову охватывал туго, а сзади, на затылке, висел длинными хвостами.

«Ну этот, — решил Иван Алексеевич, — истинно уж отчаюга. Такому в переулке ночью не попадайся. Запорет, и моргнуть не успеешь». Хотел было сказать своим, чтобы вещички, что подороже, схоронили подальше, но рукой махнул: «Пропадай всё пропадом».

Приходил и мастеровой народ, но тоже предерзкий, без страха ступавший на крыльцо.

   — Да, да, — говорил Иван Алексеевич, — кхм, кхм...

Комнатные людишки Ивана Алексеевича сбивались с ног.

Стол в гостиной закусками уставлен, водками, настойками. Табачный дым — столбом. Невиданное дело. Какое уж благолепие, какая тишина?

Девки дворовые хоронились в чуланах. Опасались — народ нахлынувший и юбки может поободрать. Уж больно размашисты были и смелы. Ежели только великая нужда припрёт, да и во дворе никого не видно, выглянет девка из-за угла, глазами все закоулки обшарит и кинется стремглав.

Слова странные в доме звучали: форстеньга, стаксель, триселя. Или вообще, как пушечный выстрел: бом-бом-кливер.

Иван Алексеевич морщился и родным запретил выходить из дальних комнат.

Жена его — купчиха смирная и набожная, и за ворота-то боявшаяся выйти, — крестилась, шепча сухими губами:

   — Пронеси Господи басурман нашествие.

Мысли у неё совсем спутались, не знала, что и делать. Ключи от кладовых старшему из комнатных людей отдала и отсиживалась, как в крепости, в светёлке под крышей. Но и сюда — нет-нет, а долетали снизу слова странные и шумы да стуки. Так-то вдруг загрохочут: ха, ха, ха...

Купчиха вздрагивала рыхлым телом, крестилась оторопело.

Григорий Иванович, отмахиваясь от табачного дыма, длинные разговоры вёл с приходившими. Сманивал мореходов и кораблестроителей на восток. Смущал.

   — Это так только повелось, — говорил горячо, — считать, что англичанин да испанец на море крепки, а я вот думаю: русский мужик не слабее. — Сидевшие за столом капитаны поглядывали друг на друга. — И держава Российская, — напирал Григорий Иванович, — по всем статьям морская.

Капитаны тянулись к штофам, наливали хорошие стаканы и опрокидывали огненное питие в глотки. Глаза наливались молодечеством.

Развязывали шарфы, садились плотней к столам, стучали кулаками. Петра вспоминали Великого, имена мореходов известных называли.

Купчиха наверху, в светёлке, ложилась на кроватку и голову накрывала подушечкой. Страх её одолевал.

   — А море какое на востоке, — всё нажимал и нажимал Григорий Иванович, — глянешь — дух захватывает. Там только и показать русскую удаль.

Манил, манил людей, сам загорался, и оттого слушавшие его сильно сомневаться начали: а и вправду — чего сидим на берегах истоптанных, чего ждём, идти, идти надо — счастье своё искать.

Оно и Балтика морем, конечно, была, но головы уже кружились, и казалось, что и берега здесь тесны и горизонт вот он, рядом, руку только протяни. Душа просилась на простор.

От вина выпитого, от слов лихих некоторые до того воспалялись, что уж и сидеть за столом не могли, вскакивали, ходили по комнате, размахивали руками, будто бы уже на мостике стоя под неведомыми звёздами.

   — Постойте, — говорил Григорий Иванович, — малое время пройдёт, и мы из северных рек сибирских выйдем в океан Ледовый, к самой матёрой земле Америке проложим дороги. И ходили, ходили так русские мужики, но мы их дороги забыли.

Говорил уверенно.

Другое сказывал:

   — И южными морями на восток ходить будем. Прямо из Балтики в Камчатку.

Капитаны таращили глаза:

   — Такое невиданно.

Григорий Иванович настаивал:

   — Вот и невиданно, а будет.

Капитаны дымили трубками. Слова купца волновали, раззадоривали, соблазняли. В смущение вводил их купец. Вот сидит — ворот распахнул, волосы тёмные на лоб упали, кулачище упёр в край стола, и, только взглянув на него, видишь — стоит он под парусом, ветром туго надутом, за бортом волны бьются и кораблик летит в брызгах. Да и знал каждый из сидящих за столом, что слова словами, но купец-то этот и впрямь к землям новым ходил и неизвестные берега видел. Задумаешься. А мысли-то у капитанов быстрые да пылкие, и каждый думал: «А почему и мне на просторе не погулять, волны океанской не попробовать? Да и что я — хуже других? Нет, нет, прав купец — не той дорогой идём».

Григорий Иванович словами, как огнивом, бил и искры жаркие сыпал на души.

Дом на Грязной улице бурлил.

   — Да, братцы, что уж говорить, на простор надо!

   — Известно!

Мореходы шумели. Григорий Иванович, надувая жилы на висках, рассказывал о походах дальних, о штормах, о землях, впервые увиденных людьми. Вот тут-то и звучали слова, заставлявшие опасливо щуриться Ивана Алексеевича: бом-бом-брамсель и даже бом-бом-кливер.

Капитанам виделись нехоженые дороги. Смущающие речи вёл Григорий Иванович, и какая душа навстречу им не раскрылась бы?!

Звенели стаканы.

   — Что скажешь-то, Пётр?

   — Да уж молчи, Алексей! Не трави душу...

   — Нет, брат, с якорей сниматься надо, а то тиной обрастём, тогда не сдвинешься.

   — Эх, была не была...

И кулачищем по столу — бух!


Екатерина растапливала камин для утреннего кофию. Приготовление напитка сего императрица считала высоким искусством, которое познаётся немногими, и это, по её мнению, занятие наиважнейшее не доверяла никому. Безусловно, это была её причуда, но причуда, возведённая самодержицей в ежедневный и обязательный ритуал, нарушить который не смел никто.

О том, что она собственноручно растапливает камин и собственноручно же кофий готовит, императрица даже упоминала в своих письмах Вольтеру. Кто же мог сомневаться в обязательности избранного ею порядка?

По утрам, как только императрица заканчивала просмотр спешных бумаг, в личные её апартаменты в специальной корзине приносились тонко наколотые, подсушенные лучины, над углями в камине ставился бронзовый треножник, в кувшине серебряном подавалась вода, и самодержица, словно священнодействуя, сыпала темно-золотистые, крупно размолотые зёрна в прозеленевший медный толстостенный кофейник. Внутри кофейника на палец, а то и более, наросла каменная кофейная гуща, но Екатерина не разрешала отмывать почтенный сосуд, так как убеждена была, что накипь многолетняя придаёт особый вкус любимому напитку.

Поверенное лицо, личный камердинер Захар Зотов, подавал императрице на фарфоровой тарелочке зажжённый трут. Екатерина склонялась к камину и подкладывала уголёк под ловко сложенные колодцем лучины. В камине вспыхивал весёлый огонь.

Вот и в это утро под старым кофейником вспыхнул огонь и лицо самодержицы осветил тёплым, текучим пламенем. Екатерина с минуту следила за разгорающимся огнём и, убедившись, что лучины занялись ровно, повернулась к стоящим у дверей — личному секретарю Безбородко и графу Воронцову.

   — Любезный Александр Романович, — сказала она, продолжая прерванный разговор, — я попросила Безбородко справку дать о размерах земель, занимаемых империей, и ещё раз убедилась, что в новых открытиях нужды нет, ибо таковые только хлопоты за собой повлекут ненужные.

Лицо у Александра Романовича румянцем загорелось, и видно было, что он хотел возразить, но императрица остановила его взглядом.

Воронцов смешался и опустил глаза.

   — По рассуждению моему, — продолжала императрица после короткого молчания, — американские селения — примеры не суть лестны, а паче невыгодны для матери нашей Родины.

И не успел Александр Романович ответить, как императрица повернулась к камину и склонилась над кофейником. Вода в кофейнике вот-вот должна была закипеть, и Екатерина поспешно взяла поданные камердинером каминные щипцы и развалила под треножником пылающие лучины. Пламя опало. Под кофейником теперь лишь рдели жаркие угольки.

Екатерина сняла крышку с затейливого сосуда и, не спеша, тоненькой золотой ложечкой начала помешивать закипающую гущу. Казалось, в эту минуту для самодержицы всероссийской не было ничего более важного, чем шапкой поднимающаяся над кофейником пена. Вполне можно было предположить, что императрица совершенно забыла и о землях новых, и о личном секретаре, и о графе Воронцове, — так сосредоточено было её лицо и так точны и внимательны движения руки, с величайшей осторожностью помешивающей пену.

Александр Романович следил за каждым движением императрицы. И в груди у него рождалось холодное чувство неприязни и сомнения. «Полноте, — думал он, — да и прав ли я в своих настояниях? Императрица, помазанница Божья, отрицает необходимость предлагаемых мной действий, а я упрямо твержу и твержу одно и то же...»