Шелихов. Русская Америка — страница 55 из 122

Глубокие морщины на лице графа, казалось, прорезались с ещё большей отчётливостью, и лицо словно осунулось.

Комнату всё больше и больше заполнял пряный, сладкий запах закипающего кофия. И этот запах как-то по-особенному неприятен графу.

Екатерина оборотилась к Воронцову:

   — Двести тысяч на двадцать лет без процентов просят мореходы ваши? Подобный заем похож на предложение того, который слона хотел выучить говорить через тридцать лет и, будучи вопрошаем, на что такой долгий срок, сказал: за это время либо слон умрёт, либо я, либо тот, который даёт денег на учение слона.

Екатерина с улыбкой погрозила тоненькой ложечкой графу. Сравнение, без сомнения, понравилось императрице, так как, и склонившись над кофейником, она продолжала улыбаться.

«Да, но не для корысти настойчив я в своих требованиях», — думал Александр Романович.

Воронцов вытащил платок и обмахнул лицо.

Безбородко безмолвствовал.

Камердинер Захар Зотов взглянул на графа, и в глазах его мелькнуло нечто вроде сожаления.

«Нет, не корысти ради», — ещё раз подумал граф. И будучи мужем в истории весьма умудрённым, вспомнил о Московском княжестве крохотном в сравнении с Литвой, Золотой Ордой и Новгородской республикой. Вспомнил и то, что всего в середине шестнадцатого века Иван Грозный взял Казань, а уже к середине семнадцатого века русскими людьми была пройдена Сибирь и большая часть Востока Дальнего. За сто лет было создано самое крупное в мире государство. Нет, граф Александр Романович знал, на чём настаивал, и долг свой понимал перед державой.

   — Ваше величество, — сказал он, глядя на склонённый затылок государыни, — земли американские к славе империи послужить могут, ибо богаты они не только зверем, но и металлами, углями и иными ископаемыми полезными. — Голос его стал твёрже. — Просьбы мореходов весьма разумны и более чем скромны. Прежде всего они просят, дабы на земли, ими освоенные, другие промышленники без их ведома и дозволения не ездили и в промыслах их ущерба, а паче в их учреждениях расстройки не делали. В сем их прошении заключается не единая их польза, но общая, весьма важная и достойная.

Екатерина выпрямилась у камина. И по тому, как поджались у неё губы, сказать можно было определённо, что императрица раздражена настойчивостью графа. Но он, казалось, не видел неудовольствия императрицы.

Чётко и раздельно выговаривая слова, что так же свидетельствовало о крайнем раздражении, Екатерина сказала:

   — Указ, силою коего были бы предохранены мореходы от всяких обид и притеснений, излишен — понеже всякий подданный империи законом должен быть охраняем от обид и притеснений.

Кофий наконец-то был готов. И императрица, подхватив кофейник, начала разливать густую жидкость по чашечкам. И Александру Романовичу самодержица всероссийская в эту минуту показалась стареющей немецкой муттер, хлопочущей у кофейного стола, дабы угостить близких перед долгим рабочим днём. У императрицы даже морщинки на лбу обозначились, словно она боялась пролить хотя бы каплю кофия на скатерть.

«Каплю кофия на скатерть...» — подумал Александр Романович и огромное напряжение, которое он испытывал, возражая императрице, вдруг спало.

   — Присаживайтесь, любезный Александр Романович, — сказала императрица и показала на стул. Это была великая честь, которой удостаивались немногие, но Александр Романович, занятый своими мыслями, не думал сейчас о придворном этикете и молча сел за стол, даже не ответив улыбкой на любезность императрицы. Екатерина брови изумлённо подняла: нет, граф её сегодня поистине раздражает.

А Александр Романович мысленно листал страницы истории государства Российского. Русь Московская ему виделась, собираемая Иваном Калитой, сеча жестокая на поле Куликовом, виделся Иван Грозный, с которым уже Священная Римская империя искала союза.

Голос старца из стариннейшего русского монастыря мнился ему: «Два Рима падоше, третий Рим — Москва и он стоит, а четвёртому не быти!»

   — Александр Романович, — сказала императрица, — вы забыли о кофии. — И, чуть коснувшись руки графа, добавила с ласковой улыбкой: — С тем, дабы не огорчать вас, я повелю шпаги и знаки отличия дать и Голикову, и Шелихову. Вы довольны?

Воронцов донёс чашку до рта и отхлебнул горький напиток.


Воробьи за окном орали по-сумасшедшему. Дрались на ветках, трепеща жидкими крылышками, сталкивались грудь к груди, разлетались и вновь сколачивались в стаи. Да и что воробью не орать да не драться? Солнышко светит, водичка в лужицах блестит — только и осталось воробьям пёрышки друг другу пощипать. Пёрышки вырастут. Веселитесь, воробьи.

Григорий Иванович смотрел через промытое окно на забавы птичьи, а в голове крутилось: «Вот привёз земли новые, а кому надобны они? Пуп рвал, и понапрасну получается».

От мыслей таких прыгать с ветки на ветку не хотелось. Башкой вот ежели только о стену треснуться, ну да от того пользы никакой. Шишку набьёшь, и всё тут. Ел себя, грыз зубами злыми. С каждым такое стать может. Бьётся, бьётся человек, а потом, устав душой, пожалеет сам себя. Скажет: «Да что же это такое, почему валится на меня со всех сторон, роздых когда же?»

Знал Шелихов о визите графа Воронцова к императрице. Знал и то, что самодержица отказала и в деньгах, и в праве охранном на земли новые, и в солдатах для крепостиц. Во всём отказала. Шпаги серебряные и медаль на Андреевской ленте — вот и вся награда. Ну да не о награде речь. Гвоздём в мыслях сидело: «Как дело-то продолжать? На какие шиши? Залетел-то в мыслях далеко: на верфь питербурхскую бегал, на корабли смотрел... Людей смущал... И подумать срамно... На восток сманивал...»

Губы искривил Григорий Иванович. Сжал кулак. Посмотрел — оно ничего, конечно, кулак крепкий. Ну, а стену, что жизнь поставила, не пробить. Отобьёшь кулак-то. Стена каменная. А то, может, ещё и из такого чего сложена, что и покрепче камня. Казнил себя. Шибко казнил. И лицо у него было нехорошее. Почернел даже. В глазах глухая тоска. На такое лицо взглянешь и закусишь губу.

«Правду, выходит, говорили, — думал, — что в столице пробиться куда труднее, нежели земли открыть новые. Так оно и получается. На море всё ясно. Силу Бог дал, так ты её не жалей и при. А здесь вот лабиринты, коридоры, тропочки... Начальнички да дяди, чиновнички да тёти...»

Человек комнатный Ивана Алексеевича тут же у окна с подносом стоял, переминаясь с ноги на ногу. На подносе — графинчик с прозрачной водочкой, рюмочка, закусочки разные. С жалостью смотрел комнатный человек на купца.

   — Выпейте, — говорил, сочувственно морщась, — рюмочку... Оно полегчает. Чего уж себя терзать... Третьи сутки маковой росинки во рту не было... Выпейте. На сердце помягче станет...

Рюмка брякнула на тоненькой ножке. Водочка играла в солнечном луче.

Григорий Иванович на человека комнатного не глядел. Пить не мог — вера не позволяла, да и знал: вино пьют с радости большой — тогда это от силы, а с горя пить вино — от слабости. «Вино людей ломает, — ещё отец говаривал, — об стенку размазывает, как навоз коровий».

   — Эх, — вздохнул человек комнатный, — со стороны и то смотреть тяжко...

Но Григорий Иванович поднос рукой отвёл:

   — Оставь, — сказал.

Дверь скрипнула, и в комнату ступил на коротких ножках Иван Алексеевич. Подошёл к окну, стал рядом с Шелиховым, покрякивая в кулак. Лысая голова у купца — как шар жёлтый. На виске жилочка голубенькая бьётся, и, глядя на жилочку эту, скажешь: соображает что-то мужик, соображает... И вдруг, губами пожевав, Иван Алексеевич сказал:

   — Рухлядишки-то мягкой у тебя много осталось?

   — Да что рухлядишка, — вяло отмахнулся Григорий Иванович.

   — Нет, нет, ты постой... Много ли, я спрашиваю? — настаивал Иван Алексеевич и ближе к Григорию Ивановичу подступил.

Григорий Иванович, не понимая, к чему клонится дело, ответил:

   — Есть ещё.

   — А ты покажь.

   — Да что там...

   — Нет, нет, — заторопился Иван Алексеевич, — покажь, покажь.

И на своём настоял.

Развязали узлы. Иван Алексеевич из кипы соболька выхватил.

Мех полыхнул огнём, аж в комнате светлее стало. Погладил мех рукой осторожной Иван Алексеевич — купец питербурхский битый — и в глазах у него что-то появилось особое.

   — А скажи-ка мне, Гришенька, милок, — взглянул купец на Шелихова, — какие слова молвил Александр Матвеевич Дмитриев-Момонов, когда ты был у президента Коммерц-коллегии?

   — Да я и не припомню, — протянул Шелихов, — о мехах что-то было говорено.

   — Вот, вот, — чуть не подпрыгнул Иван Алексеевич, — о мехах!

Постоял, подумал что-то, взглянул ещё раз на соболей, будто прицеливаясь, и за кипу рухлядишки взялся всерьёз. Соболя и на свет глядел, и мездру рвал, шерстинки пробовал на зуб. Но соболь был отменный. Шкурки темны, цвета голубого, подбрюшья желты, хвосты — поленом. Языком прищёлкивал Иван Алексеевич.

   — Красота, ах, красота! — щурился довольно. Лицо у него, словно намазанное маслом, заблестело.

   — Ну, — спросил Григорий Иванович, на купца питербурхского глядя, — а что дальше-то?

   — Увидишь, — неопределённо отвечал Иван Алексеевич.

   — Ты что, Момонову, что ли, сунуть соболей-то хочешь? Это уж, извини, совсем очуметь надо. Видел я его. Волчище. У-у-у... Нет, брат, Момонова на таком коне не обскачешь.

Григорий Иванович подхватил из кипы соболька, глянул да и бросил с досадой:

   — Нет, не обскачешь.

   — Вот то-то и оно, — вразумительно сказал Иван Алексеевич, — что волчище. — Руки за спину заложил и не то вздохнул, не то хмыкнул. Сказал: — А волк — он жаден, и глотка у него здоровая, сколько ни жрёт — всё мало. Есть у меня один человечек, высоко вхож и продувной — спасу нет. Поглядим. Наше дело купецкое — товар предложить. А такой товар... — Иван Алексеевич тряхнул собольками... — и царице показать не срамно. — Глазки у него утонули под бровями. — А денежки за товар можно и не спрашивать. Как думаешь? С просьбицей только подойти... С просьбицей... А?