Шелихов. Русская Америка — страница 75 из 122

Сидел ночами. Плавилась свеча. И в иную минуту мнилось: вот-вот, в следующий миг, выйдут из-под пера слова, как те, момыревские, что рассказали ему в детстве о сказочных конях, скачущих в мареве у окоёма, о людях в невиданных одеждах, о дороге, уходящей вдаль. Такие слова, что погнали его, мальца, на городскую колокольню, дабы увидеть тех людей, коней и саму необыкновенную дорогу вдали, за рекой. Но нет, не рождались такие слова, а он всё гнулся и гнулся над столом.

Входил комнатный человек, снимал нагар со свечей, смотрел через плечо хозяина. На бумаге строчки, что муравьи на бересте.

   — Глаза тратишь, — говорил, — да уж котору ночь.

   — Ты спи, — обернётся Григорий Иванович, — спи.

   — Спи, спи, — возразит старик, обутый для тепла в валяные обрезочки, — спи. Прошлый раз сам уснул за столом, ну, а кабы свечу уронил, а я не досмотри? — Глаза становились испуганными. — Пожар?

   — Спи, старик, — скажет Григорий Иванович.

Комнатный человек зашаркает обрезочками и затихнет.

Тишина установится в доме, лишь ровно гудит пламя в печи. А долгожданные слова не приходят. Нет, не приходят.

Григорий Иванович садился на корточки у пылающей печи, обжигая пальцы о раскалённый чугун, растворял дверцу.

Печь дышала в лицо жаром, терпким дымком горящей берёзы. За пламенем, широко и сильно утекающим в трубу, проглядывали прокопчённые кирпичи. Они сдерживали, обжимали бурливый и мощный поток, направляли его, но огонь всё одно бился и плясал, вихрился, взбрасывался, играл и в тесных этих объятиях. В нём угадывалась сила и неудержимое стремление раздвинуть сжимающие пределы, вырваться и лететь, лететь, не зная преград. «Не потому ли так жадно и подолгу смотрят люди в огонь, — думал Шелихов, — что им передаётся вот эта его необратимая сила, вечная непокорность?» Вольное пламя поражало воображение Григория Ивановича.

Шелихов вновь садился к столу, брал перо.

Глядя в огонь, он отчётливо видел лица ватажников. Погибших в походе Степана и Устина, Деларова и Бочарова, продолжавших начатое ими дело на новых землях. Кондратия, Кильсея... Видел их висящими на вантах галиота в жестокую бурю, в сполохах пурги, в пенных гривах взбесившихся волн. Они были тем же самым огнём — неудержимым и всепобеждающим. Они рвались вперёд, как пламя, и ежели и сгорали, то и смерть их была огненной вспышкой, высвечивающей дорогу для идущих следом. Да и распахнувший перед ним, мальчишкой, дорогу в неведомую, но неизъяснимо манящую даль учёный дьяк Момырев представлялся ему всё тем же могучим огненным сполохом. «Нет, — думал он, — то необычные люди. Тлеть бы мне в вонючем подвале, ежели бы дьяк этот не взял за руку и не повёл за собой. А кто бы шагнул за обозначенные пределы, коли не сделали бы этого Степан и Устин?»

Григорий Иванович поднял расширенные от волнения глаза на свечу. Язычок пламени трещал и кренился на сторону. Свеча догорела. Григорий Иванович не глядя пошарил в ящике стола, нашёл новую свечу, зажёг от огарка, упрямо взялся за перо.

В эти ночи он передумал много и разного. Но одна мысль особо взволновала его. «Дорога делает человека, — думал он, — человек должен сделать первый шаг. Дорога потом научит всему». И вспоминал, представлял мысленным взором пройденные дороги, и им самим, и другими, что шли рядом. «Неспешный, — думал, — шаг убыстрит, коли дойти захочет, торопливый сдержит дурную прыть. Дорога для человека — жизнь. Только ступить на неё надо, не побояться, ступить».

Рассвело, когда Шелихов услышал, как стукнули в ворота. Послышались голоса. На крыльце загремели шаги. За дверью зашептались торопливые голоса. Один сердито уговаривал, другой возражал.

   — Покой дать можно аль нет? — разобрал Шелихов голос комнатного человека. — По всей ночи глаз не сомкнул.

Второй, однако, настаивал.

Через минуту полотна растворились и вошёл человек в запорошенной снегом шубе. Шелихов узнал своего иркутского приказчика. Борода, ресницы в ледяных сосульках. Красной, зашедшейся от холода рукой приказчик протянул хозяину письмо.

   — От Ивана Ларионовича, — выговорил плохо слушающимися губами, — наказал передать в собственные руки.

Шелихов торопливо надорвал письмо, отошёл к окну.

Голиков писал, что безотлагательно ждёт в Иркутске. Сообщал о русской экспедиции в Японию. «Прожект сей старик Лаксман подготовил в Питербурхе, а возглавит её сын его — Эрик, которого ты по Иркутску знаешь. Как разумею, нам бы в том деле, — бежали слова, — участие принять. Но не ведаю, как за то взяться. Жду тебя — дело большое. С отъездом не медли. Ежели что и мешает — брось, ибо окупится многократно».

Григорий Иванович сложил листки.

Приказчик неловко переминался у порога. Обирал ладошкой сосульки с бороды. С валенок на чистый пол натекли лужи.

   — Ступай, — сказал ему Григорий Иванович, — отдыхай. Как тракт Охотский?

   — Ничего, хозяин. Идут лошадки.

   — Ступай, — в другой раз сказал Шелихов и развернул листки. «С отъездом не медли», — вновь бросилось в глаза. «В Японию экспедиция, — подумал, — и вправду стоящее дело. Стоящее». Лаксманов он знал — и старика и сына. Экспедиция многое могла дать российской пушной торговле, да и не только пушной. «Здесь не без Воронцова обошлось, — прошло в мыслях, — и надо нам, конечно, участие в экспедиции сей принять. Но вот позволят ли? Чиновники — народ дошлый».

Сунул листки письма в карман и заторопился. В Охотске дел было немало. «Но то, — подумал, — подождёт».

Утром следующего дня, едва рассвело, Шелихов выехал в Иркутск. Садясь в возок, однако, сказал кучеру:

   — В порт.

Кони подлетели к порту, и кучер, натянув вожжи, развернул возок боком к морю. Шелихов вылез на снег.

Море до горизонта было одето торосистым льдом.

На берегу, полузасыпанные снегом, вздымали к небу рёбра сгнивших шпангоутов разбитые карбасы, барки, забытые кем-то старые лодьи. Здесь всегда стоял острый и сильный запах гниющих водорослей, старых, разбитых судов, рыбы и сильно, властно дышало в лицо солью море. Но сейчас мороз сковал, придавил эти запахи, однако убить до конца желанный для Шелихова дух и мороз не смог. Запах стал тоньше, преснее, но, даже скованное льдом, море говорило о себе. Трепетными ноздрями Григорий Иванович хватил морозный пахучий воздух и ближе ступил к кромке льда. Ни единой души не было на льду залива, но Шелихов всматривался и всматривался, щурясь и напрягая зрение, будто хотел увидеть тех, за морем, что ждали корабли по крепостцам.

В возке, затянутые в кожу, лежали листы законченной рукописи «Российского купца Григория Шелихова странствования в 1783 году из Охотска по Восточному океану к американским берегам...»


Иван Ларионович хохотал, как не хохотал, наверное, никогда. Вытирал слёзы, раскачивался, складывался пополам и, откидываясь на лавке, хохотал ещё громче, задыхался. Жилы на шее вздулись, и казалось, лопнут.

   — Отойди, — говорил, давясь смехом, — отойди, рожа, отойди. Умру, как есть умру.

Крючок судейский, стоя перед ним, скромно улыбался.

В дверь заглянула жена. В глазах испуг. Пальцы прижаты к щекам. Но Иван Ларионович замахал на неё руками.

Жена откачнулась в тень.

Голиков оборотился к судейскому, сказал плачущим голосом:

   — Оставь, оставь... Уморил. — Прилёг на лавку. — Уморил. Вовсе уморил. Из ендовы, говоришь, хлебал и не подавился? Ну, молодца... Молодца!

   — Наутро, как положено, опохмелил я компанию, — постно сказал крючок, — винцо своё и взяло. А тут пурга, да ещё какая.

Купец не в силах хохотать, взялся за бока и вновь со стоном повалился на лавку.

   — Хватит, — сказал сквозь слёзы, — хватит, ей-ей. Хватит, а то и впрямь умру.

Крючок тихохонько в кулак откашлялся:

   — Хе, хе... На две недели обозы засели в Тобольске.

   — Ну, брат, — купец, едва отдышавшись, сел, — наказал ты их. Шельма, вот шельма.

И опять засмеялся, но подлинно сказано: где смех, там и грех. А грех был.

Случилось в Тобольске то, чего и хотел Иван Ларионович. Судейский купцов с пушниной задержал к торгу в Москву, а обоз Голикова к сроку пришёл. Голиковская пушнина, почитай, одна на торгу была, и цену за неё взяли вдвое большую, чем следовало ожидать.

   — Шельма, — повторил Иван Ларионович восхищённо, — ох, шельма.

Крючок вздохнул:

   — Иван Ларионович, благодетель, льстите, милостивец, льстите. В том, что купцов на торгу обошли, нового нет.

   — Как так?

   — Иркутская земля и не такое знавала. Народец наш, правду сказать, молчаливый, говорить не горазд, а дела разные здесь случались.

   — Ну, ну, — заинтересовался Иван Ларионович, — рассказывай. — И, как всегда, когда разговор был ему в диковину, ладони под коленки подсунул и, чуть наклонившись вперёд, приготовился слушать.

Крючок начал рассказ, как в стародавние времена иркутские купцы питербурхского коллежского асессора обошли.

   — Вот то истинно шельмовское дело, да и асессор сей был не чета лебедевскому приказчику. Аспид[15] чистый. — Крючок перекрестился. — С таким не приведи господи встречаться. Но и его иркутские купцы обскакали.

   — Сказывай, сказывай, — поторопил Голиков, всё ещё дрожа налитым смехом лицом.

   — Асессор — фамилия его была Крылов — приехал в Иркутск по винному делу. По откупам. В винном деле завсегда воровством пахнет. Такое поганое это зелье, что тут без воровства ни-ни. Но, к слову сказать, иркутские откупщики не особо баловали. Так, ежели чуть-чуть. А он крутенько обошёлся с ними. Да и времена — правду сказать — были лютые. Это сейчас послабления во всём, а в те годы слово — и на дыбу. Под пытку, без жалости.

У судейского лицо сморщилось, словно бы он дыбу увидел да ещё и человека с завёрнутыми за спину руками. Знал, видать, как это бывало, хорошо знал. Иван Ларионович слушал судейского уже без смеха. Глаза отёр ладошкой.

   — С полгодика, — продолжил крючок, — ходил Крылов по Иркутску и со всеми ласково обходился. Добряк, куда там... За ручку здоровался, уважительно. В гости любил ходить, и очень нравилось ему сибирское хлебосольство. Так он хорошо говорил об иркутском купечестве. Мол-де, и людей таких славных от роду не видел. И о нём разговоры были хорошие. И добр-де, и мягок. Едок он был крепкий. Пельмени ест, бывало, и похваливает, похваливает. Многим, между прочим, за столом интересовался: и то-де как, и это почему? Видя его доброту, кое-кто, размягчась, рассказывал об иркутских делах. Ну, слово за словом, разговор за разговором — и про откупщиков нужное асессор выведал. Да в один день собрал всех — и в застенок. Начал рвать. С мясом! Да денежки не в казну из купцов выдирал, но в свой карман.