Шелихов. Русская Америка — страница 81 из 122

   — Постой! Постой!

   — Сдай назад!

   — Куда прёшь, дура!

Животину вывели на гальку. Стояли тёлочки и белый бычок на едва-едва удерживающих их ногах и казались до того беззащитными, слабыми, до боли трогающими крестьянские сердца ватажников, что так и хотелось каждому плечо подставить да поддержать. К животине всей крепостцой собрались, всяк тянулся погладить по тёплому боку, ощутить под ладонью влажный, ласковый кожаный нос. Деларов велел отгонять мужиков. Боялся — замнут, затормошат от нежданной радости. Тогда же срубили телятник, да ещё, наверное, с большим тщанием, чем избы. И вот в тишине, установившейся над островом, услышал Евстрат Иванович: «Му-у-у...»

Коротка была лёгкая минута, но всё же новые силы влила в Евстрата Ивановича, и он взбодрился. Да, человеку непременно Надобны такие вот минуточки, с тем чтобы шёл он, не сгибаясь, по трудному своему пути. Без счастливой минуточки не выстоять. И как ни мало их, но они только и держат. Совсем другое — кому и какая минута счастлива. Одному надо, чтобы колокол над ним пропел, другому, чтобы женщина тайное слово шепнула, третьему — улыбнулась приветливо в дни испытаний. Нет, того мы не знаем. То для нас закрыто. Одно ясно: без счастливой минуточки не выстоять человеку.

Деларов бойко ноги с лавки сбросил. Загорелся дело в руки взять. Каблуки звонко застучали в пол.

Тогда же Деларов положил новый урок ватаге: собираться к пушной страде. Так и сказал: страде! Да иначе и сказать было нельзя, так как сил положить следовало мужикам много. Бороду выставил колом, спросил:

   — Понятно?

Обвёл глазами собравшихся в избе. По всей крепостце застучали молотки, завизжали пилы и полетели, полетели голоса:

   — Эй, поторапливайся, вертись волчком!

Ватажники чинили нарты, латали ремённую справу, сбивали собак в упряжки.

Кильсей начал принимать от коняг первую пушнину. Коняги всегда сами к крепостце приходили. Стойбище было рядом, и, как меха созревали, шли к воротной башне, кричали через ров:

   — Русский купец! Русский купец!

Научились по-нашему лопотать.

Несли бобра драгоценного, соболя, лис и рыжих, и огненных и редких серебристых с тёмным ремнём на спине, песца, речную выдру, крепче меха которой нет. Человек состарится и уйдёт в мир иной, а мех выдры будет жить, оставаясь по-прежнему и мягким, и тёплым, не утратив ни плотной подпуши, ни цвета, ни масленого блеска, придающего ему особую красоту, и за что называют его родовым, так как переходит он от отца к сыну и от сына к внуку.

Меха меняли на ружья, топоры, ножи, на особо ценимый здесь бисер, и алый, и голубой, и зелёных тонов. Бисер шёл на украшение одежд местных жителей, любивших в платье яркость и красочность. Великими искусниками они были в вышивке сложнейших узоров. Причудливо сшивали в ковры сами по себе необыкновенной красоты шкуры и рыси пёстрой — чёрные пятна по желтоватому полю, и песца голубого, что был синь, как самое низкое северное небо, и соболя цветом в мёд золотой...

Кильсей, таёжный охотник, сызмальства знакомый с пушным промыслом, меха отбирал со знанием и расплачивался по достоинству каждой шкуры. Евстрат Иванович не раз напоминал шелиховский наказ: с охотниками быть ласковыми и не обманывать ни в чём. «Раз обманешь, — говорил Шелихов, — вдругорядь он к тебе не придёт, и ущерб от обмана такого будет большим, чем выгода, которую ты в первый раз получишь».

Кильсей шкуру брал всей рукой, гармошкой собирал в ладонь, и ежели мех скрипел, упружился, но ни единой пушинки при этом на пальцах не оставалось, значило — шкура хороша. Взята вовремя и выработана добре. На такой рухляди меховой на торгах не прогадаешь. Купец сам к тебе подойдёт.

Подготовились ватажники и к выходу в дальние стойбища. Деларов в походы эти посылал по два, много — по три старых ватажника, таких как Кондратий, Феодосий, а с ними по десятку, по два алеутов или коняг. Путь им предстоял долгий, трудный, опасный. Алеуты или коняги места эти знали лучше русских и были в пути добрыми помощниками. В Кенаи шли малые эти ватажки, а то и до Чугацкого залива за сотни вёрст по ледяным полям, где лишь ветер гулял, стыл под холодным небом снег да кружила, играла, уводила в неведомые дали полновластная хозяйка здешних мест — злая пурга. В таком походе не забалуешь, здесь строгость нужна.

В один из этих дней, неловко споткнувшись на пороге, толкнулся в избу управителя Тимофей Портянка. Остановился у дверей, утопив лицо в широком вороте армяка.

Деларов из-за стола, где отписывал товары, поднял на него глаза.

Тимофей топтался у порога.

«Пришёл, — подумал Деларов, — эх ты, воробей серый».

В тот раз, когда выставили Тимофея перед миром с позорным анкерком на шее, ватага его простила. Никто пальцем не тронул, памятуя добрую службу в кенайской крепостце. Покричали да, плюнув, разошлись. Но долго, долго Тимофей как зачумлённый ходил по крепостце. Евстрату Ивановичу на глаза не показывался. Хоронился по углам, по-за избами. Ан вот пришёл. Стоял, молчал. Не знал, как разговор начать. Слов подходящих не находил. Половица под Тимофеем скрипнула. Тяжёлый был мужик.

Деларов отложил перо. И хотя некогда было, поглядел на Тимофея долгим взглядом. Веко над глазом управителя дрогнуло.

Евстрат Иванович зелья хмельного не употреблял. Чурался. Однако жизнь долгую прожил и видел, что вино с людьми творит. С твёрдостью знал: счастья оно никому не принесло. В Замоскворечье, с детства, запомнил: бабы праздников боялись. Нет бы человеку возрадоваться, отдохнуть душой в редкий праздничный денёк, ан нет. Страх праздники несли, так как зелье хмельное рекой лилось и люди зверели. Оно бы малость выпить не грех, но у малости российской всегда прицеп есть. А там и пошло, и поехало. Ну и конечно, кулаком в лоб так, что искры во весь потолок. Вот то уж праздник, ребята, гуляем! На Руси водку пополам с кровью пьют. Не своей, так чужой, но всё одно юшка красная льётся. Ах ты рожа хмельная, бахвальство сатанинское, губы, разъеденные вином. Раззявистый рот распахнётся, что глотка видна, и туда — ах! — как в бездну. Веселись, мужики! И скороговоркой замоскворецкой:


Заходи, поднеси, каблучком ударю!

И в ответ для тебя карася зажарю...


И опять же кулаком в самое больное. Праздник? Бабьи слёзы да мужицкие синяки. А уж разору, разору, потерь по хозяйству — не приведи господь. Мужик со стоном после праздника поднимался и глаза людям не показывал. А так, мышью серой, нырь куда ни есть, только бы не видел никто.

Но об этом Евстрат Иванович подумал, а вслух сказал:

   — Пришёл? Что скажешь?

Тимофей, словно выныривая из тёмной воды, выпростал лицо из воротника. Страдающие глаза глянули несмело.

   — Евстрат Иванович, — начал просительно, — отпустите с какой ни есть ватажкой. Хотя бы в Кенаи или куда дальше.

Деларов опять за перо взялся. Под Тимофеем скрипели половицы, переступал с ноги на ногу мужик. Маялся.

   — А? Евстрат Иванович, — начал он в другой раз.

Деларов торопился пером по бумаге. Знал: упряжки стоят готовые в путь и мужики только его ждут.

   — Евстрат Иванович, — с отчаянием затянул Портянка.

И тут застучали торопливые шаги по крыльцу. Дверь распахнулась.

С полчаса до того со сторожевой башни приметили среди торосов чёрную точку. Снег слепил глаза — разобрать было трудно, что там обозначилось. Однако сторожевой, хоронясь ладонью от солнца, углядел-таки: точка движется к крепостце. Спустя малое время из-за торосов вымахнула собачья упряжка, и в нартах, уже различимо, угадался человек. Собаки, чувствовалось, из последних сил продирались через ледяные нагромождения. Нарты ныряли, как лодья на штормовой волне. Тёплый дымок, наносимый с крепостцы, знать, гнал упряжку, и собаки рвались через торосы. Упряжка пронесла нарты через прибойную полосу и вымахнула к крепостце. Стала у рва. Собаки, подняв головы, завыли на закрытые ворота.

Поспешая, сторожевые опустили мосток, подскочили к упряжке.

В нартах, плашмя, спиной кверху, лежал запорошенный снегом человек. Его перевернули. Из забранного инеем куколя глянуло русское лицо. Один из ватажников приложил к искажённым морозом губам ладонь и угадал дыхание. Но человек был как закостеневший. Застыл на ветру. Его подняли, начали мять, тормошить, сорвав куколь и рукавицы, растирать снегом белое лицо, скрюченные морозом руки. И он ожил. Застонал мучительно. Открыл глаза. Но его всё тормошили, мяли и тёрли, зная, что только так и можно вернуть к жизни. Он зашевелился, заворочался и с хрипом, со стоном сказал:

   — Браты, браты... к Евстрату Ивановичу меня... Из Кенай иду.

Его признали. Был он из старых ватажников. Великоустюжский Евсей Смольков.

Подхватив под руки, Евсея поволокли к управителю. Он едва ногами передвигал. Цеплялся носками за снег. В избу набилась чуть ли не вся ватага. Евсея с бережением посадили на лавку, подальше от огня. Сильно нахолодавшему человеку к огню нельзя. Потом сунули в руки кружку с кипятком. Он жадно припал к краю окоченевшими губами. Пил частыми, мелкими глотками, тоже, видать, знал, что тепло внутрь пускать надо помалу.

Все ждали, не торопя, понимая, что человеку время надобно в себя прийти после такой гоньбы.

Наконец Евсей отодвинул кружку. Поднял ожившие глаза, поискал взглядом Евстрата Ивановича. Тот тоже ждал, ничем не торопя и не тревожа. Лицо у Деларова было озабоченное. Понимал: просто так, чайку попить в такую пору и по такой дороге человек гнать не будет. «Знать, прищемило мужиков», — подумал с тревогой. Хорошего не ждал. Насупил брови. Руки по локоть засунул в карманы тулупчика.

   — Евстрат Иванович, — сказал Евсей, едва ворочая стылыми ещё губами, — неведомые люди по многим стойбищам индейцам раздали бумаги и медали... — Он хрипло раскашлялся, но перемог себя и, передохнув, продолжил: — И сказано индейцам, что они-де не под российской рукой, но под иной и русским мехов давать или помогать в чём-либо другом — не должны.