Ватага, затаив дыхание, следила, как, миновав осыпь, медленно, вершок за вершком, Евсей начал подниматься по отвесной скале.
Вначале мужик взбирался довольно быстро. Сверху была видна глубоко расколовшая скалу трещина, края которой и держался Евсей. Он переступал на шаг, перехватывался руками за верхний край разлома и, шаря ногой по скале, отыскивал выступ, трещину или малую складочку, на которые можно было опереться. Каждый раз, когда нога Евсея неуверенно скользила по гладкому камню, не находя опоры, Бочаров так сжимал челюсти, что лицо искажалось болезненной судорогой, но он и на мгновение не отводил глаз от Евсея, будто надеясь удержать мужика на скале силой своего взгляда.
Выше и выше поднимался Евсей, и уже были различимы его руки, даже пальцы, искавшие выступы и шероховатости. Поднимался он уверенно, не останавливаясь, ступая по карнизу, как по лестнице, но спасительная трещина оборвалась, и Бочаров увидел, как рука Евсея, торопясь и не находя опоры, зашарила по скале. Саженью выше и чуть в стороне — в трёх-четырёх вершках, не больше — Бочарову хорошо был виден крепкий карниз, но Евсей его не замечал. Рука скользила и скользила по камню, осыпая жёлтое каменное крошево. У капитана на спине бугром напряглись лопатки. Ватажники, задержав дыхание, ждали. В горле у Бочарова стоял крик: «Поверни голову! Поверни и увидишь!» Но кричать было нельзя, крик мог сорвать мужика со стены.
Рука Евсея всё скользила, скользила по камням. Он будто гладил, ласкал скалу, уговаривал уступить его настоянию. Ватага ждала, не в силах ни помочь, ни подсказать. Рука шарила, шарила по гладкой поверхности отполированной временем и ветрами скалы, и было заметно, как мал человек на огромном теле обрыва, как хрупок среди каменных выступов и складов, как беззащитен перед ними.
Евсей двинул ногой, и она сорвалась, повисла над провалом.
Кто-то в ватаге, не выдержав напряжения, забормотал торопливо:
— Святый Боже, святый крепкий, обереги и помилуй...
На него зашикали.
Евсей подтянул ногу и, почти падая, упёрся носком сапога в чуть приметный выступ. Рука нащупала карниз, который разглядел Бочаров.
Единый вздох облегчения вырвался у ватажников, следивших за Евсеем, затаив дыхание.
По карнизу Евсей пошёл смелее. Теперь было различимо и его лицо: тёмное, как камни скалы, застывшее. На скуле, обращённой к Бочарову, пухли желваки. Трудное, казалось, позади. Вершина скалы сплошь была иссечена трещинами, и Евсей без труда находил опору. Он остановился, припав к скале, завёл за спину руку и выдернул из-за пояса конец тянувшегося за ним каната. Связав петлю, укрепил за выступ. Подёргал и, видимо, убедившись, что канат закреплён надёжно, полез выше.
Сорвался Евсей, когда до верхнего края скалы оставалось сажени две. Вдруг из-под его сапога выскользнул камень, тело Евсея отделилось от скалы, руки вслепую схватили воздух, и, больше и больше заваливаясь на спину, Евсей грянул вниз.
Бочаров ткнулся лицом в камни.
Капитан не видел, как тело Евсея подхватили волны, сломали, смяли, закружили и в мгновение унесли куда-то в глубину. Бочаров услышал только всплеск принявшей мужика реки, и жгучей болью ударило его, что у Евсея, как и у многих товарищей Бочарова и здесь, на новых землях, и в морях, которые он прошёл с ними, не будет даже могилы.
Никто из ватаги не вымолвил слова. Да слова сей миг были и не нужны. Они не смогли бы выразить ни восхищения перед тихим, неприметным мужиком Евсеем, ни горечи его потери.
Бочаров лежал на обрыве, уткнувшись лицом в камни. Он разом ослабел, словно капля за каплей вкладывал силу в каждый шаг Евсея, и сейчас, когда тот погиб, у капитана не оставалось и самой её малости, чтобы поднять голову. Когда он всё же превозмог себя и взглянул в провал, по скале, работая лопатками так, что они ходуном ходили под армяком, ухватившись за канат, поднимался Емельян. С такой отчаянностью рисковать мог только человек, обозлившийся до крайности. Русская натура взыграла в Емельяне: «А, не моги? На же тебе!» Это так, коли придавят русского мужика за горло, что дышать нечем, то он, осерчав, и мёртвым из петли вывернется. Не пожалеет себя, но дело сделает. На Руси исстари ценили того, кто, упав под ударом в стенке, кровь отсморкает, поднимется, когда уж, казалось бы, и подняться нельзя, и сдачи даст. Пойдёт ломить, хотя бы и смерть глаза застила.
Емельян влез на обрыв, шагнул к сосне, ударил топором в ствол.
То, что на новых землях мастерового люда не хватает, Шелихову было известно и без письма Баранова. Однако, прочтя послание из-за океана, Григорий Иванович и вовсе озаботился. И не только слова Баранова были тому причиной, но почерк управителя. Буквы сбегали с листа, строчки стекали к краю, и видно было — писано это человеком так уставшим, что и лёгкое гусиное перо ему неподъёмно. Помочь, немедленно помочь след было новоземельскому управителю, но только народа, сведущего в ремёслах, в восточных российских пределах сыскать было трудно. На вес золота ценились здесь такие люди. Охотники, землепашцы — с этими было полегче, а мастеровой люд больше по старым российским городам жил, и вызвать ремесленных с насиженных мест, оторвать от привычных дворов куда как было сложно.
Шелихов не раз с ремесленными разговоры вёл. Не просто, ох не просто человеку взять и сняться с места, на котором и деды и прадеды жили. Пуповиной прирастают люди к своим домам. Такого вдаль сманить? Э-ге-ге... Прочихайся, потом скажешь. Но и уговорить ремесленного было половиной дела. Много труднее — выхлопотать разрешение на вывоз мастеровых за океан. Правительственное распоряжение на то требовалось. Гербовая бумага с печатями и высокими подписями. В хлопотах о мастеровом народе Шелихов измаялся душой. Как только ни убеждал чиновников, с посулами ходил, объяснял выгоду для державы в посылке на новые земли мастеровых, но всё понапрасну. Тогда, осерчав, написал он в Питербурх своему благодетелю Фёдору Фёдоровичу Рябову. Ответа ждал с трепетом. Последней надеждой была для него весть из Питербурха.
Фёдор Фёдорович, получив письмо Шелихова, направился к патрону. Граф выслушал помощника и сказал:
— Сие требует положительного решения. Готовьте бумаги, Фёдор Фёдорович. Со своей стороны я приложу старания к разрешению дела.
В тот же день питербурхцы видели выезд графа, поспешавший по столичным улицам. За стёклами кареты проглядывало холодное лицо Воронцова. Оно казалось бесстрастным, и мало кто знал, что и бесстрастность эта, и холодность были только привычной манерой графа держать себя, его «маской». На самом деле многих волнений и беспокойств стоили Воронцову восточные начинания. И всё же за последнее время граф немало успел в осуществлении плана экспедиции в Японию. Высочайшего распоряжения, правда, ещё не последовало, однако общее мнение значительно подвинуто было к решению сей проблемы. И конечно, немалую роль в необходимых действиях сыграл личный секретарь императрицы.
Безбородко так ловко мог стремить паруса своей лодьи в бурных правительственных водах, что складывалось впечатление — и все были в этом убеждены, — будто действует он не вопреки высочайшей воле, но лишь исключительно ею направляемый. Так и сейчас, выслушав ходатайство графа относительно разрешения вывоза на новые земли мастеровых людей, Безбородко рекомендовал Воронцову, не сомневаясь, направить это дело в развитие состоявшегося мнения о необходимости японской экспедиции.
— Мой любезный друг, — сказал он, беря графа за локоть, — споспешествование Северо-Восточной компании, участие которой в столь важном правительственном акте, как экспедиция в Японию, уже никем не оспаривается, есть естественное продолжение занятой правительством позиции. Кто же будет воспрепятствовать начинаниям компании? И именно в этом направлении следует вести разговоры. Я убеждён — успех обеспечен. — Он ободряюще подмигнул Воронцову. — Действуйте, граф, — сказал, — действуйте.
Безбородко был игрок и рисковать любил.
Этих слов достаточно было президенту Коммерц-коллегии. Бумаги были выправлены тотчас и при известной изворотливости Фёдора Фёдоровича тотчас же скреплены необходимыми печатями и подписями. По длинным правительственным коридорам пролетел он птицей под благословение секретаря императрицы.
На плотную бумагу правительственного распоряжения был наложен сургуч, в пылающую, глянцевую массу втиснута орлёная печать, и курьер поскакал по российским бесконечным дорогам. У питербурхской городской черты солдат поднял шлагбаум перед курьерской тройкой и подивился резвости коней. За тройкой всплеснулась пыль, и солдат покрутил головой: только что видел её здесь, а она уже в-о-о-н где. Не разглядишь, ежели плох глазами.
— Да-а, — сказал, — как коники царские бегают.
Бумаги были направлены иркутскому губернатору генералу Пилю. От него без промедления дали знать о вышедшем разрешении Шелихову в Охотск. В бумаге правительственной говорилось, что выделяются в распоряжение Григория Ивановича Шелихова ссыльные, «знающие кузнечное, слесарное, медековальное и меделитейное мастерство, и десять человек мужска пола с жёнами и детьми для заведения хлебопашества». Генерал Пиль распорядился передать Шелихову ссыльных, приписанных к Охотскому острогу.
Не мешкая Шелихов отправился в острог.
Острожных Григорий Иванович часто видел на улицах Охотска. Шли они толпой, плотная серая масса колыхалась в странном движении, как если бы это были не отдельные люди, каждый из которых наделён своим лицом и своей жизнью, но безобразное, неряшливое тело, подгоняемое, подталкиваемое злыми криками окружавших казаков. В морозном воздухе над острожными стоял серый, как и они сами, туман от дыхания, усиливая впечатление, что это одно целое, связанное единой цепью и единым дыханием, вившимся над ними рыхлым, неистаивающим облаком. Толпа двигалась неровными толчками. Они зарождались в головных рядах и перекатывались дальше и дальше до последнего человека, а оттуда вновь возвращались в голову. Движение острожных было противоестественно, как противоестественно движение калеки.