Шепот — страница 34 из 75

Но вот появились два высоких генерала, один пехотинец, другой танкист, их приветствовали двойными залпами, даже Кемпер в их честь извлек из своего кишечника нужную порцию гремучего газа, чем окончательно покорил всех гостей, и генералы, чтобы не плестись в хвосте, тоже приостановились на пороге и стали дуться и краснеть, и пехотинец первый выпустил из себя что-то тихое, свистящее, чуть слышное, а танкист, еще немного потужившись, гахнул, как из гаубицы, и, заржав от удовольствия, промолвил первые за тот вечер слова в «Презрении»:

— Черт его подери, мы, танкисты, привыкли к массированному огню! Не правду ли я говорю, доктор?

Потом Кемпер произнес коротенькую речь. Германия побеждена, им запрещено все, о чем могут мечтать настоящие мужчины, то есть солдаты, ибо настоящие мужчины всегда были и будут только солдатами. Но кто запретит им вспоминать о своем мужестве, о своем здоровом духе? Он долго думал над тем, как бы лучше всего продемонстрировать немецкий дух, не задевая старой проститутки — политики, и пришел к выводу… Собственно, все присутствующие уже увидели и, кажется, должным образом оценили. Отныне в заведении «Презрение» всегда открыты двери для всех ветеранов и для их сыновей, а если кто захочет привести сюда настоящих немецких женщин, то пусть делает и это… Тут никогда не будет никаких речей, значит, никто их не обвинит в незаконных сборищах… Пусть за каждым столиком звучат рассказы о бессмертии немецкого духа, а тем временем истинно немецкие желудки пусть демонстрируют свою несравненную мощь и свое совершеннейшее презрение ко всем так называемым прилично-цивилизованным, а на самом деле хилым унтер-меншевским желудкам… Да, его заведение будет самым дорогим в городе, но пусть никого не пугают высокие цены за вход в это пристанище немецкого духа, ибо нет такой цены, какой бы не заплатил каждый из нас, чтобы только вновь наступили лучшие времена…

Кельнеры стали обносить столы яствами и напитками-и надо сказать, что Кемпер, по тем временам, оказался истинным чародеем. Тут была крепкая немецкая еда, о которой уже давно все забыли, приученные к постному американскому пайку. Были жареные свиные ребрышки с капустой и гороховый суп, настоящий эрбсезуппе с окороком, были сосиски и немецкая форель в молоке, были горы черно-зеленого шпината и савойской капусты, и кольраби, начиненные гусиными потрохами, и жирные каплуны из Пфальца, а запивалось все это кюммелем, и монастырскими настойками на дюжине трав, и пивом — светлым и черным, и добрым ромом, экспортированным с Ямайки еще в довоенные времена. Такая пища давала добрую работу. для желудка, а основательная работа желудка всегда сопровождалась выделением основательных порций газов, а газы свидетельствовали о презрении истинных германцев ко всем тем, кто не был и не мог быть германцем. Ярема сидел среди этих чужих людей, и ему в голову лезло лишь одно воспоминание из далекого детства, когда он еще жил в отцовской хате, имел и отца, и мать, и даже первую (и, кажется, единственную в жизни) игрушку: смешного глиняного панка на спиральной пружине. Толстый глиняный панок, сложив коротенькие ножки, сидел на конце пружинки и от малейшего нажатия пальца начинал послушно подпрыгивать и дергаться, словно на него напала икота.

Вот так и теперь, как тот глиняный панок из далекого воспоминания, он сам должен послушно скоморошничать перед гостями, как только получит от своего хозяина команду.

Глиняный панок на пружинке…


…Тут-то надлежало бы сказать: «Он проснулся», но Ярема отнюдь не спал, так как, по правде говоря, в вагоне не очень-то и разоспишься, если сидишь на узкой лавке, стиснутый с обеих сторон двумя геррами, один из которых всю дорогу смердит черной сигарой, а другой шуршит газетами, которых у него целый ворох, как будто он обязался перечитать всю дневную продукцию Европы. И все-таки Ярема, утомленный своей безрезультатной поездкой в Мюнхен, а еще более — разочарованиями, которые постигли его на узких улицах баварской столицы, умудрился сначала дремать, а там и забылся — не сном, нет! — болезненным бредом. И вот привиделось. Глиняный панок на пружинке. Кафе «Презрение» — и он в отвратительнейшей роли, хотя, казалось, уже перебрал своими руками самую отвратительнейшую грязь, какая только была на свете.

В Мюнхен поехал, уговорив доктора Кемпера отпустить его к друзьям, которым ему крайне нужно показаться хотя бы на день. Немец, видимо, догадывался, что никаких друзей у Яремы нет ни в Мюнхене, ни где бы то ни было, иначе зачем бы ему было, рискуя собственной шкурой, вытаскивать на своих плечах из-под носа пограничников искалеченного начальника бандеровского лазарета? Просто сорвался бы и побежал через границу к своим друзьям. Так, наверное, размышлял доктор Кем-пер, но не стал отговаривать Ярему, даже предложил денег на поездку (дожил!) и просил не задерживаться. «Ибо у меня уже кое-что есть на примете, мой милый герр экс-капеллан, уже есть! Одна фабрикантка текстиля, безумно богатая бабеха, интересовалась паном, несмотря на свои… Но к чему разглашать женские тайны, занимаясь таким неблагодарным делом, как подсчет лет? Кроме того, мой кузен на днях обещал познакомить пана… Вообще, мы могли бы прибегнуть к простейшему: газетным матримониальным объявлениям. Но это уже значило бы деградировать, а в нашем положении это недопустимо. Меня здесь все знают, а вы — мой друг, следовательно, держитесь за меня. Что же касается Мюнхена — поезжайте. Немного проветритесь… Посмотрите на прелестный город… Единственный в Германии и на всей земле город, я хотел сказать».

Мюнхен был окутан туманом от пивных до самых высоких шпилей, и Ярема бродил по извилистым улицам нелепую, как в шерстяной рукавице. Был наивным, когда отправлялся в это небольшое путешествие, но только теперь постиг, как далеко зашла его наивность. Представлял себе целые кварталы Мюнхена, занятые учреждениями Организации украинских националистов. Правительственные учреждения. Огромные канцелярии. Залы заседаний. Загадочные департаменты. У подъездов — черные лимузины. В них дремлют шоферы. А на ступеньках — часовые. Украинские стрельцы, в вымечтанной там, в чертовых лесах, униформе, с новехоньким оружием, молодые, бравые.

Если бы нашел хоть что-нибудь, хоть маковое зернышко из своих мечтаний, то и тогда бы не был разочарован. Но уж, видно, так ему было суждено: всю жизнь разочаровываться до конца. В Мюнхене не нашел ничего. Ни кварталов, ни больших учреждений, ни департаментов, ни самых плохоньких контор. Все оказалось колоссальной ложью: и так называемые съезды ОУН, и украинское правительство, и верховный провод. Так называемые съезды собирались где-то в кафе, в уголочке: шесть-семь загнанных в тупик панков размахивали руками, провозглашали смешные речи и проекты, составляли резолюции о будущем. Правительство сидело в меблированных комнатах и пансионатах, содерживаемых вдовами гитлеровских полковников, господа министры не имели даже телефонов, бегали к соседям, просили разрешения «позвонить по государственному вопросу», перезванивались, делили портфели. На будущее. Все на будущее.

Верховный провод собирался за кружкой пива, спрашивали друг друга: «Держатся еще наши хлопцы?» — «Да держатся». Обдумывали, что бы еще пообещать тем лесным ободранцам, что сдуру взялись за оружие, а теперь не знают, как от него избавиться, решали послать «туда» еще одного эмиссара, подбодрить, поднять дух своего далекого воинства, чтобы оно смелее и решительнее дралось за будущее.

Не нашел бы вообще никого и ничего, если бы случайно не запомнил один адрес, брошенный когда-то в пылу пьяного спора куренным Громом. Тот похвалялся, что у него в Мюнхене влиятельный земляк-однокашник, который пробрался в высочайшие верхи и передавал вести о том-то и том-то, а главное об их — всех их! — блестящем будущем!

Однокашник сидел на кухне за столом, покрытым клетчатой клеенкой, дуя на пальцы, очищал от кожуры только что сваренный картофель. На луковицеподобном носу его висели старенькие очки, стеклышки которых запотели от картофельного пара, но протереть их борец за национальное освобождение не мог- руки были заняты картошкой, поэтому он как-то по-коровьи мукал и дергал то правым, то левым локтем, как будто это могло снять с его очков мутную пленку испарений. Был земляк тучным мужчиной лет за пятьдесят. Судя по тому, как нетерпеливо почмокивал толстыми губами, любил поесть. Одежда его ясно показывала имущественное положение пана борца: были на нем немецкая нижняя сорочка, немецкие же солдатские штаны на помочах и домашние тапки, которые он, верно, получил в наследство от бывшего мужа хозяйки дома. Муж, ясное дело, пал за фюрера, а не первой молодости вдова (она открыла Яреме дверь и без долгих расспросов сразу же проводила на кухню к своему постояльцу) мигом уцепилась за посланного судьбой пожирателя картошки.

— Пан прозывается пан Яриш? — спросил с порога Ярема.

— Да. А что? Впервые вижу вас, пане.

— Слава Украине! — крикнул Ярема.

— Тише, тише, пан, не то как услышит хозяйка, то будет и вам и мне. Что это на вас напало спозаранок?

— Но ведь пан есть пан Яриш?

— Сказал уже. Зачем переспрашивать?

— У меня полномочия от знакомого вам пана куренного Грома.

— От какого еще Грома, спаси и помилуй?

— Вы не знали куренного Грома? Одного из доблестнейших воинов за свободу и независим…

— Я же просил пана потише… и без политики… Это не в лесу — в Мюнхене. Европа. Надо понимать. Пан не хочет картошки? Подсаживайтесь да и начинайте с ней воевать. Как говорил когда-то князь Святослав своим врагам: «Иду на вы!» Га-гата! А что, пане, мы таки тоже кое-что знаем из истории! Да садитесь, садитесь! Смелее! Картошка тоже требует смелости! Как мы ее, бывало, у себя дома? Ножиком — чирк-чирк, да шелуху режешь в палец толщиной, да на сковородку! С салом! А тут? Только в мундирах. Бережливость аж до скупости. Но пану не угрожает эта бедственная экзистенция, раз пан принадлежит к нашим доблестным завоевателям свободы. Что пан сообщит нам новенького, главное же — утешительного? Пан говорил о моем знакомом? Пожалуй, догадываюсь, кто скрывается за этим грозным прозвищем — Гром! Не иначе как мой давний знакомый землемер Ясько! Ясько — куренной! Это ведь майор! Кто мог ждать этого от Яська? Так как же он там живет?