Шепот — страница 35 из 75

— А никак, — сказал Ярема, очищая картофелину, — убит.

— Погиб? От рук большевиков погиб?

— Можно обойтись без плюралис, — хмуро молвил Ярема.

— А что такое — плюралис?

— Множественное число. А к смерти куренного Грома надо употреблять единственное число. Он погиб не от рук большевиков, а от руки одного-единственного пограничника, который перебил остатки куреня Грома и не пустил их удрать в Словакию.

— Удрать? Пан употребил такой термин?

— Прошу прощения, но вынужден. Все мы разгромлены, уцелели только обломки. Я — один из них.

— И это все, что пан должен был мне сообщить?

— Я не за тем приехал, но если уж зашла речь, то это так и есть.

— Это — измена, — возмутился пан Яриш, отряхивая пальцы.

— Не понимаю вас.

— Измена национальным интересам. Мы тут ждем, мы тут перед всем миром… А вы? И пан имел смелость… имел наглость еще сунуться в Мюнхен после такого? Что пан надеялся тут найти? Может, он думал, что его пошлют на отдых? На Гавайские острова или на Таити?

Ярема поднялся, вытирая о полы клейкие от картофеля пальцы. Подмывало залепить толстяку в морду, но он сдержался, только побледнел, поиграл желваками, сказал:

— То, что вы сидите и ждете, я вижу. Теперь вижу. Надо было мне быть умнее и не строить иллюзий.

— Ну, пан погорячился, — совсем спокойно произнес пан Яриш, — прошу садиться. Эта добрая немецкая женщина оказала гостеприимство изгнаннику родной земли, принесла в жертву свою… ну, картошку… милости просим пана воспользоваться щедротами доброй фрау Кнодль, а между тем и поговорим тихонько, мило да любо… Мы ведь все же земляки, и нам надо объединяться общностью наших национальных идеалов, а не ссориться.

Из той беседы и узнал Ярема про мышиные норы, в которых сидели борцы за национальную идею. И хоть Мюнхена, окутанного туманом, так и не увидел, зато хорошенько разглядел все убожество тех, для кого он добывал благополучие в кровавых ночах лесной войны. И даже такие — они его не принимали. Для них он был прежде всего предатель, жалкий обломок, с которым они не хотели иметь ничего общего. Его вышвыривали, как изломанный инструмент, как хлам, он должен был вновь, как это делал уже не раз и не два во время своих блужданий по жизни, устраиваться по своему усмотрению, а уж по тому, в какой мере ему будет сопутствовать успех, он мог соответственно рассчитывать на их благосклонность. Плевать!

Возвращался к своему доктору. Подобрать хоть те крохи благодарности, которые еще падают с докторского стола.

«Мой дорогой… я все же подыщу что-нибудь для тебя… Это не так легко, однако же…» О, он теперь убедился, что в этой стране напрасно искать чего-то легкого! Позора и унижений — вволю! Как в его омерзительном сне. Панок на пружинке. Угодливо кланяешься от малейшего прикосновения.

Ярема сжал кулаки. Единственное, что имел — это дикую силу в жилистом теле, силу, унаследованную от своих предков, которые рождались и умирали в горах, всю жизнь борясь с неласковой природой, закаляя мускулы и сердца.

В двадцать с небольшим лет оставил за плечами столько преступлений, совершенных если и не им, так его сообщниками, что боялся оглянуться. Завидовал людям без прошлого, людям серым, как немецкие туманы.


18


Хозяйка дома не жаловала восточного пришельца. Почти не разговаривала с ним, ограничивалась двумя-тремя словами, избегала оставаться наедине, при встречах косилась на Ярему. У нее был невыносимый взгляд. Словно молнией, ударяла по Яреме глазами, так что он до сих лор еще не мог точно определить, какого цвета ее глаза. Казались ему черными, как у Сибиллы из Сикстинской капеллы. Когда его, молодого тогда иезуита, в числе таких же, как он, вдели впервые в огромную капеллу и он взглянул на чудо, нарисованное Микеланджело, то более всего поразили его не титанически-мускулистые фигуры, из которых был сплетен бесконечный потолок капеллы, а человеческие глаза, которыми, будто черными звездами, была усеяна твердь. И одно око раба, наплывавшее на другое, словно бы раб боялся глядеть на все ужасы мира обоими глазами, и перепуганные глазки господа бога, который творил из хаоса свет и тьму, землю, воду и небеса, и кроткие глаза ангелов; особенно же острые, как копья, глаза могущественной Сибиллы, женщины, для которой не существовало тайн, всевидящей и всеведущей, праматери, пралюбовницы и пракуртизанки.

О фрау Кемпер Ярема заставлял себя думать лишь как о хозяйке дома, в котором он обрел приют, с лакейской предупредительностью уступал ей при встречах дорогу, избегал встречаться взглядами, хотя, впрочем, она бы, вероятно, и не позволила себе скрестить взгляд с каким-то приблудой с востока. Если бы его спросили, как относится в душе к нему фрау Гизела, он бы ответил: «С высокомерием и безразличием».

Из дому он почти не выходил, если не считать неудачной поездки в Мюнхен. Лежал на кушетке в своей комнате или же сидел возле доктора Кемпера, когда тот томился одиночеством, не имея, кого-либо из приятелей и знакомых под рукой. Попивали коньяк из довоенных еще запасов местного ресторатора, коньяк был вонючим и крепким, Яреме не нравился, но нужно было хвалить, и он хвалил напиток и угодливо вспоминал разные эпизоды из их лесного бытия, выбирая именно такие, где герр доктор всегда рисовался в благородном освещении. Кемпер скромно, но не без удовольствия усмехался, подхваливал герра экс-капеллана, вновь заводил речь о том, как устроит пана Яра, вот только срастется его нога, и он выйдет на улицу, и метнется по Вальдбургу, и… Конца-края не было тем «и», хотя еще ни разу не зашла речь о том, как узаконить Ярему в новой для него стране, — ведь он до сих пор нигде не значился, никому не представлялся, кроме пана Яроша (с таким же успехом мог представиться всем, кто варит картошку в мундире по всей Германии!). Доктору не очень верил после случая с американцем. Хорошо знал, что в случае чего — Кемпер позаботится о собственной шкуре, о нем же даже и не вспомнит. Да, собственно, на что иное он и мог рассчитывать?

Был весьма удивлен, когда в один из вечеров Кемпер позвал его к себе и без каких-либо предисловий сказал: «Не согласился бы герр капеллан сопровождать фрау Гизелу на танцевальный вечер? Сегодня мой кузен просил, чтобы я отпустил Гизелу развлечься немного, но без партнера ей не совсем удобно, и я предложил услуги господина экс-капеллана. Прошу господина экс-капеллана не обижаться, что я без его согласия вел переговоры с женой, но что поделаешь? Женщинам принадлежит первенство во всем! Я должен был узнать мнение фрау Гизёлы. Теперь убедительно прошу пана Яра».

«Но ведь я…» — пробормотал оторопело Ярема. «Знаю, знаю, что смущает пана. Все предусмотрено. Кузен прислал новехонький вечерний костюм! Благодарение богу, Германия никогда не могла пожаловаться на нехватку высоких мужчин, костюм для пана в нашей стране найдется всегда. Так как же?»

В машине кузена Ярему посадили сзади, рядом с Гизелой. Жена кузена села возле мужа, а Ярему со смехом обе женщины потянули назад, приговаривая: «Вы должны входить в роль, пан Яр!» Как последний невежа, он полез раньше женщины в темную глубь машины, съежился в уголочке. Когда садилась Гизела, Ярема неумело, неуклюже хотел поддержать ее хотя бы за руку, дернулся навстречу женщине, но она не воспользовалась его помощью, легко скользнула в машину, расправляя по сиденью широкое. платье, оставив в его глазах след длинный и тревожный. Ярема уставился в спину кузена, молча ждал, куда поедут, что там будет.

Ехали через город куда-то в лес, казалось, уже и не встретится нигде людское жилье; только тусклая полоска шоссе да темные стены леса. Ночь билась об машину, распиналась на переднем стекле, корчилась в судорогах неуемной боли, причиняемой ей черным мерседесом, который вез четырех людей на неведомые увеселения. А потом впереди резануло ярким светом, шоссе кончалось, дальше асфальт разливался серым бесформенным пятном, вдоль которого тянулись мрачные строения, множество строений казарменного типа, все с темными окнами, видимо, пустые, так как их бывшие жители давным-давно отмаршировали отсюда на фронты и рассеялись там, исчезли, а кто остался в живых, уже не вернулся в мрачные казармы, а искал себе укрытие поуютнее и безопаснее — побежденные всегда боятся тех казарм, из которых они отправлялись на завоевание чужой земли. Зато не боялись побежденные пристраиваться возле казарм, в бывшем офицерском казино, для веселых развлечений. Каждую ночь собирались в казино мужчины и женщины, старые и молодые, вдовы и кавалеры, супружеские пары и просто знакомые, до рассвета шаркали под звуки небольшого оркестрика.

Над дверью казино красовался большой жестяной щит, на котором, очевидно, было название танцевального учреждения, какой-нибудь «Лесной шум» или «Шепот трав» — теперь от этих людей надо было ждать именно таких нейтральных, немного сентиментальных названий, ибо названия воинственные тихо исчезали вместе с Великогерманией. Из зала ударило тяжелой духотой. Несколько десятков пар, обливаясь потом, упорно старались успевать за быстрым темпом оркестрика, состоявшего из гитариста-левши, пианиста, саксофониста и ударника. Ударник был уставлен грохочущими своими инструментами, он лупил колотушкой в натянутые бока барабанов, как будто напоминал о том, что из всех, кто выбарабанивал раньше победные марши, остался он один да еще эти химерические инструменты, сделанные из шкур убитых животных. Левша-гитарист, походивший на переодетого эсэсовца, дергался с каждым звуком струн гитары так, словно его вот-вот разобьет паралич, подпрыгивал, отбивая ритм; по-индюшачьи надувался саксофонист, который в паузах, ему выпадавших, все время вытряхивал из изогнутой трубы слюну. А Дары вытанцовывали, кружились, сонно покачивались, партнеры плотно прижимались друг к другу, клонились то в одну сторону, то в другую, закрыв глаза, не произнося ни слова, передвигались по паркету из одного конца зала в другой, забредали между столиками, за которыми сидели кандидаты на новые танцевальные пары, задевали столики и стулья, снова выплывали на простор или же, обессиленные, падали на стулья, хватались за столики, как корабельные обломки за избавительный берег.