Шепот — страница 37 из 75

Майор вел машину точно посредине шоссе, чтобы не дать возможности встречному избежать столкновения, опять, как тогда, гулко ревел мотор, неуклонно сближались жертва и палач, сейчас должно было произойти то, чего он так жаждал в эту ночь, дикие осатаневшие слоны распрямлялись в его маленьком теле во весь свой исполинский рост, и хотелось уничтожать, крушить, топтать, их дразнил этот покачивающийся красный огонек, причудливо метавшийся между небом и землей, вычерчивающий непостижимую кривую. Так, видимо, выписывала бы извилистые линии судьба, если бы могла писать. Кларк не думал о том одиноком мотоциклисте, который летит среди дуновений ветра, не чувствуя дуновения смерти. Его не трогало ничто, кроме круглого огонька, который он должен был погасить. Погасить во что бы то ни стало!

И он направил машину широкой стальной грудью прямо на тот огонек, и только когда из тьмы налетела на него огромная, как темная гора, черная масса и твердо грохнула, уничтожая и машину и ее обезумевшего водителя, съежившегося за рулем, майор понял, что это не мотоцикл, а танк.


19


Их арестовали еще сонных. Ярема крепко обнимал подушку, слюнявил наволочку, ему снилась Гизела. Снилось то, что было наяву несколько часов назад, когда она сказала: «Останешься сегодня у меня». Но Кемпер еще не спал, ждал их, крикнул сверху, чтобы оба пришли и рассказали, как прошел вечер. Рассказывая, она незаметно мигнула Яреме, мол, прокрадешься ко мне, когда этот заснет. Но Кемпер не засыпал, ворочался в своей кровати, кряхтел, то зажигал, то гасил свет. Так Ярема и не дождался, заснул, обнимая подушку и слюнявя наволочку.

Его безжалостно разбудили, грубо ударили в плечо, сбросили с кровати. Он поднялся, готовый дать сдачи, но сразу понял, что силой тут ничего не докажешь: стояло четверо — трое высоченные, как дубы, один чуть ниже, худощавый, с аскетическим лицом человека, который живет, как летучая мышь, ночью. Все были вооружены, в полицейской форме. «Попался!»- подумал он, молча одеваясь. Не выказал ни малейшего протеста на грубое обхождение полицейских функционеров. Хорошо знал: когда бьют, апеллировать тщетно. Бьет тот, у кого сила. Раньше вот так же бил он, теперь дошло и до него.

Аскет держал в руке бумажку. Хотя, видимо, хорошо знал содержание ее, все же для сохранения формальности уставился в текст, промолвил сухим, бесцветным голосом: «Неизвестный, проживающий у доктора Кемпера. Фамилия, имя — неизвестны. Национальность — неизвестна. Подданство — неизвестно. Обвиняется: первое — в незаконной инфильтрации на территорию Федеративной Республика Германии, второе — в незаконном проживании на территории Федеративной Республики Германии, третье — за участие в убийстве американского офицера».

— Какого офицера? — воскликнул Ярема. — Я протестую! Я не знаю никаких американских офицеров!

Один из полицейских довольно ловко накинул Яреме на руки маленькие наручники, щелкнул замком, другой подтолкнул арестованного в спину: «Шагай!»

В доме словно все замерло. Не слышно Кемпера, не выбежала навстречу фрау Гизела, не видно и служанки. Шел, как по зачумленному дому. На улице стояли три полицейские машины. За стеклом одной из них мелькнуло лицо Гизелы.

Неужели и она арестована? Ярема хотел подойти, спросить Гизелу, но его повели к другой машине, мигом затолкали внутрь, двое сели по сторонам, взревел мотор, поехали…

Всего он ждал от жизни, привык к неожиданнейшим переломам, но такого не ждал никогда. Обвиняется в убийстве американского офицера! Но ведь это же абсурд!

Путешествие чем-то напоминало вчерашнее, когда он, чужой и униженный, сидел рядом с фрау Гизелой, посланный развлекаться без желания и согласия. Глиняный панок на пружинке. И теперь сидели рядом чужие, враждебно настроенные люди, только уже не было надежды на возвращение из этой поездки, уже не мог надеяться на тот горячий шепот, который слышал ночью от Гизелы. Как все может измениться в течение нескольких часов! И это даже тогда, когда ты ни в чем не виноват. Даже перед Кемпером не успел провиниться, не обманул его, не успел нарушить его супружеского счастья.

Поймал себя на том, что забивает голову пустяками. Попытался сосредоточиться на главном: что им от него надо? Еще не верил, что в самом деле произошло убийство, считал, что его провоцируют. Но зачем? Для его ареста им хватило бы только того, что он нелегально перешел границу. Как сказал тот полицейский комиссар? Инфильтрант. Нежеланный, преступный инфильтрант. Кроме того, незаконное проживание в чужой стране. В таких случаях человека, после выяснения некоторых формальностей, должны выселить туда, откуда он пришел. А куда пошлют его? К Советам? «Святая богородица», — невольно прошептали его губы.

— Что там герр себе нашептывает? — грубо спросил один из полицейских. — Заткни глотку и сиди, пока тебя не спросят!

Ярема молчал. Сказать этим негодяям, что он в отчаянии, что вспомнил даже пресвятую богородицу? Ах, все это глупости! Рано или поздно каждый должен расплачиваться за содеянное зло. Если даже нет бога, так есть справедливость, на которой держится мир, а раз так, то и волос с головы не должен упасть безнаказанно. Только почему же он должен искупать чужую вину? Какой американский офицер? Он не видел никакого американского офицера. В тот раз, когда к дому Кемпера подъезжал какой-то из них, они только слышали его тихий голос. Слышали плохой немецкий язык. Правда, держали наготове пистолеты, но только для самообороны. Обороняться каждый имеет право. Американец уехал — и их пистолеты пошли в карман и под подушку. Может быть, на них донесла служанка?

У полицейского управления его высадили из машины, а фрау Гизела уже входила в дверь. Шла свободно, красиво несла свою каштановую голову. Без наручников. Ярема оглянулся, ожидая увидеть и доктора Кемпера, но сзади никого не было, кроме его душепастырей.

Когда переступил порог, ударил в нос запах дешевых сигар, старой амуниции, многолетнего мужского одиночества. Знал, этот запах еще из иезуитских колледжей, из эсэсовских казарм и из бандеровских схронов. Это был стойкий, невыводимый запах, одинаковый для всех стран и для всех тех мест, где осуществлялось насилие над человеком. Разница только в том, что раньше он попадал в такую атмосферу в роли хозяина, господина и тогда даже не замечал этого гнетущего смрада, теперь же очутился в роли жертвы, и первое, чем был наказан, — это прокисшим полицейским ароматом, который обещал только одно: безнадежность.

Гизелу повели вслед за комиссаром, а Ярему передали в руки надзирателя, который выглядывал из-за стальной решетки, как дикий зверь из клетки. Надсмотрщик щелкнул ключом, впустил Ярему в свои владения, показал рукой вдоль темного коридора, тщательно запер главную решетку, пошел за узником. По обе стороны коридора тоже были решетки, уже поменьше главной, сквозь них виднелись камеры — прямоугольные каменные мешки с деревянным топчаном, как в концлагере, табуретом, столиком и вонючей парашей у порога. В двух-трех камерах сидели спиной ко входу мужчины. Пьяницы, воры, авантюристы, убийцы? Кто знает! Когда Ярема остановился возле камеры под номером шесть, надсмотрщик крикнул: «Стой!», медленно подошел, оттиснул узника в сторону, ловко отпер решетку, показал Яреме на руки, тот беспомощно выставил их перед собой, надсмотрщик умело снял наручники, толкнул Ярему в камеру.

— И смотри у меня: не пытайся удрать или еще что! — пригрозил тяжеленным кулачищем. — Я служу здесь сорок лет, видел всяких субчиков, гиммельгерр-готтсакрамент! У меня еще никто не ускользал!

Щелкнул замок. Ярема прошел в глубь камеры, зацепился ногой за привинченную к цементному полу табуретку, неуклюже сел. Счастливейшим человеком представлялся ему теперь даже этот ключник, который в течение сорока лет сажал сюда всех во имя всех. Он слуга справедливости, а справедливости боятся все, даже сильнейшие, и всегда выставляют ее как щит, и кто-то должен нести этот щит через годы, поколения, правительства, системы, и тот кто-то, если присмотреться повнимательнее, окажется мизернейшим существом на манер этого полицейского ключника, но для брошенных за стальные решетки он всегда был и будет наивысшим олицетворением государственной мощи, закона и права.

Ярема сидел долго, сидел неподвижно, застыл на стуле, до него не долетал ни единый звук из окружающего мира, вздрогнул, когда позади него вырос ключник, поставил на столик кружку, металлическую мисочку, положил алюминиевую солдатскую ложку.

— Завтракать! — крикнул надсмотрщик. — У нас демократическая страна! Мы не морим узников голодом, гиммельгеррготтсакрамент! И советую герру не привередничать. Здесь каждый должен съедать все, что дают, чтобы иметь достаточно сил, когда придется отвечать перед законом. Кто герр есть? Поляк? Серб?

Ярема молчал.

— Ладно, ладно. Я не настаиваю. Отвечать на вопросы заставит наш герр комиссар. У него заговоришь. Любой заговорит. Го-го! Мы с герром комиссаром…

Он все же прикусил язык, чтобы не аттестовать еще и герра комиссара как давнего служаку, хотя Ярема, собственно, и не сомневался на этот счет. Да и не все ли равно, сколько и кому служит герр комиссар. Не был бы этот, был бы другой. Не в этом дело. А в чем именно, он и сам не знал. Ждал, когда поведут для составления первого протокола, так как догадывался, что должны хотя бы для формы составить такую бумагу, прежде чем станет перед судебным следователем. Наверное, Гизелу сразу повели в канцелярию, чтобы закончить все формальности, не заставляя ее ждать. Захотели проявить хотя бы учтивость, оказав предпочтение женщине. Что же, он может подождать. Спешить ему некуда, вообще нет у него никаких планов, никаких желаний.

Прошел по камере взад-вперед. Четыре шага вдоль, три поперек. Грязные кирпичные стены, запятнанные, поцарапанные, кирпич лоснится от застарелой грязи, сырости. Кое-где кирпичины выщерблены, словно бы узники пытались проломиться сквозь стену. Если бы и пробились, то в… другую камеру. Над топчаном на стене увидел надписи. Нагнулся, попробовал прочитать. Разноязыкие автографы, видимо, последние слова людей, которым не к кому было обратиться перед смертью, кроме как к этой обожженной в немецких печах глине. Вот итальянец: «Мадонна миа, завтра меня убьют. Паоло Минерви». Француз Жюль Ашар выцарапал одно только слово — наигрубейшее французское ругательство. Больше нечего было оставить миру, который обошелся с ним так жестоко. Много было надписей немецких. И вдруг: Слюсаренко! Украинец! Тоже к