та словно бы заполнялась ее голосом до самых краев, и нечем было дышать там, и вы начинали понимать буквальность довольно-таки затертого выражения — дух забивает. Богдана стеснялась петь на людях. Наверное, ее не очень привлекало будущее, нарисованное матерью.
В то время прибился к ним из Львова Ростислав Барильчак, который когда-то учился вместе с Марйиным братом Яремой, но потом его отец Иван Барильчак, обучавший будущих иезуитов гармонии и церковному пению, сумел вытащить своего Ростика из иезуитского приюта и направить по тому же пути, по которому испокон века шло поколение Барильчаков — с деда-прадеда церковных регентов, музыкантов божьей милостью. Ростик где-то учился в высоких школах и консерваториях, он ухитрился не примкнуть ни к одной партии, счастливо избегал и завоевателей и бандитов, Советскую власть хоть и не приветствовал с преувеличенной искренностью, но и к врагам ее не жался. Теперь занимал значительное место в музыкальной иерархии большого города, именовался громко концертмейстер, ходил по земле гордо и твердо, отдувал губы, встряхивал черной кудрявой шевелюрой, плавно поводил у вас перед лицом руками. Артист! Маэстро!
Он объявился в их местечке, навещая дальних родственников, двоюродных дядей и троюродных теток, — ни отца, ни матери к этому времени у него уже не было. К Марии заглянул, чтобы вспомнить Ярему, а поскольку та не очень хотела заводить речь о своем преступном братце, Ростислав обратил внимание на ее дочку-десятиклассницу, узнал совершенно случайно, что у девочки — голос. Тут все и свершилось.
То ли уж так хотелось ему загладить свою бестактность перед Марией ненужным напоминанием о Яреме-эсэсовце, а потом еще бандюге, о роли которого в убийстве мужа Мария кое-что знала, а еще больше догадывалась. Или просто хотел помочь бедной вдове? А может быть, пришлась ему по сердцу тонкая беленькая девочка, нежная, как весенний стебелек, беззащитно-хрупкая до щемящей боли душевной, прозрачноокая и чистоголосая. Кто там знает, что думал тот дебелый мужчина, чуть не вдвое старше Богданы, когда вымахивал руками перед лицом у Марии и пустозвонил о высоком искусстве, о своих заслугах в искусстве, а более всего — о своих связях там, ибо заслуги заслугами, а без связей, как лошадь без упряжи: ни тпру, ни ну!
Он действительно не только обещал, но умел и дело делать. Богдану приняли в консерваторию, дали общежитие. Ростислав помогал ей немного деньгами, а больше — советами, нанялся к ней добровольным наставником, преданным концертмейстером; она с первого курса усиленно готовилась как оперная певица. Несколько растерявшись в большом городе, она бессознательно жалась к Ростиславу, который со словами «золотко мое» делал для нее, казалось, так много. Богдана видела в нем чуть ли не отца родного, и он использовал ее доверчивость, и, выждав для видимости какое-то время, взял ее в одну весеннюю ночь, взял спокойно, холодно — как вещь, давно ему принадлежащую, а она так привыкла покоряться ему, что не смогла оказать хотя бы незначительного сопротивления. Потом он вынудил Богдану написать матери, что она не может без него жить, что любит Ростислава и хочет выйти за него замуж.
У Ростислава был довольно большой опыт с женщинами, и он хорошо знал, что ослепленность Богданы рано или поздно пройдет и тогда он потеряет ее, знал, что выпустить ее в широкий свет, на большие оперные сцены, — значит, потерять сразу. Поэтому потихоньку стал делать все, чтобы приготовить из нее маленькую камерную певичку, пренебрежительно говорил о ее таланте, призвании, вдохновении. Она и слушала и не слушала. Загадочность, которая так поразила его в тоненькой десятикласснице, с годами в ней не пропадала, внешне Богдана совсем не менялась, в душе, видимо, тоже. Заглянуть в ее душу Ростиславу не удавалось никакими путями, он вертелся вокруг своей молчаливой задумчивой жены и понимал, что чужой ей был, чужим и остался. Со временем все сильнее чувствовал, что потеряет ее, знал это еще тогда, когда женился, знал наверняка, что потеряет, но ничего не мог поделать. Это предотвратить было так же невозможно, как невозможно вернуть артиллерийский снаряд, который, выстреленный далеким пушкарем, летит на тебя, чтобы разорваться на осколки, разрывая на куски и тебя самого.
Внешне плотный и грубоватый, циничный в своих взглядах на музыку и жизнь, Ростислав обладал той необходимой дозой внутренней интуиции, которая всегда предупреждала его о близкой опасности. Это был себялюб с вмонтированной в него естественной радарной установкой, похожей на ту, что есть у летучих мышей.
И когда после концерта на заставе увидел Богдану возле невысокого капитана с уверенно поднятой бровью, он сразу затревожился и побежал бы вслед, если бы не пришлось выслушивать дурацкое татаканье на баяне заставского шофера.
Тогда, в машине, после короткой их стычки, сидел, глядел на нее умоляюще, глядел бы так до скончания века. Дома попытался шутить: «Влюбленный носорог всегда прыгает перед самкой, пыряя рогом воздух, и брызгает слюной во все стороны. Если хорошенько поразмыслить, то все мы пускаем слюни — и на это идет вся наша энергия. Ты прости, мое золотко, что я сегодня…» Он попытался было похлопать ее по щеке двумя пальцами — указательным и средним, как это делал в минуты хорошего настроения. Но Богдана брезгливо отстранилась и сказала, что запрещает не то что прикасаться к себе, но вообще обращаться с чем-либо. Ростислав понял: неотвратимое приблизилось впритык. Он лихорадочно стал обдумывать, как еще можно помочь беде. Запугать Богдану он не мог — знал это слишком хорошо. Она вообще не ведала, что такое страх. Он всегда удивлялся: откуда у нее такое чертовское мужество?
Осудить ее перед всеми в филармонии за моральное разложение? Но ведь не было никакого морального разложения! Ревность никогда и нигде не принимается за доказательство. У него в руках был еще один удар, от которого не устояли бы ни сама Богдана, ни ее такая святая да божья матушка. Ах, как ей не хочется слушать о своем братике Яремочке после того, что тот натворил на родной земле! А известно ли вам, сударыня, что ваш братик, экс-иезуит, экс-эсэсовец и экс-бандеровец, живехонек и здоровехонек и цветет и процветает в Западной Германии да еще и интересуется вашим адресом, чтобы передавать рождественские поздравления, а может и нагрянуть в гости!
Ростислав получил два письма от Яремы, ответил ему, чтобы зацепить на крючок покрепче все это святое семейство и держать его, про всякий случай, в руках. Он не пылал гражданским возмущением, узнав, что преступник Ярема Стыглый и дальше счастливо живет где-то в немецком городе, его но встревожило и то, что тот отозвался после длительного молчания, не задумался он, откуда Ярема узнал адрес (тот прислал письмо на филармонию, и у Ростислава гордо заколотилось сердце: его артистическая слава докатилась до заграницы!), он бы, видимо, никому и никогда не сообщил о воскресении одного из тех, кто поливал кровью родную землю, если бы не допекло его самого и если бы не замахнулись на его куценькое благополучие. А так как он придерживался железного принципа: своего не отдам! — то и обдумывал теперь лихорадочно, как использовать против Богданы и ее матери свой последний, самый крупный, самый страшный козырь
Пока Богдана была с ним, он не мог на это решиться. Боялся за собственную шкуру. Да и не хотелось верить, что тот капитан одним взмахом, брови мог забрать у него эту дивную женщину, без которой он не мыслил своей жизни. И в то же время понимал, что пассивно ждать нельзя, надо действовать, надо спасать то, что еще можно спасти. Но как? Чем?
— Мама, я не вернусь к нему.
— Почему? Что случилось, доченька?
— Когда я сказала, что хочу поехать к тебе, он закричал: «Чего тебе там нужно!» Он всегда кричит на менк. На тебя тато когда-нибудь кричал?
— Нет,
— Вот видишь. Почему же ты не остановила меня в свое время, зачем~отдала этому безжалостному крикуну? Ты никогда не рассказывала мне про тато. Какой он был?
— Ты похожа на него.
— Добрый?
— Да. И тихий-, ласковый. Наверное, все белорусы такие.
— А этот грубый и злой. И жестокий. Он кричал, что, если я уйду от него, он убьет меня.
— Может, он тебя любит?
— Не знаю. Что мне за дело? Я хочу жить так, как жила ты с тато,
— Твой тато был добрый, а добрые живут недолго.
— Неправда! Просто мы не всегда видим их или же не можем найти. А что, если бы я нашла такого?
— Что ты такое говоришь, дочка? Грех. Ты замужняя. — Не вернусь к нему, даже если бы меня резали! И у тебя не останусь, не бойся. Он будет разыскивать меня здесь, но я спрячусь так, что он не найдет. Я бы рассказала тебе, но еще и сама не знаю, что со мною будет. Пообещай только, что ты мне не домешаешь. Ведь ты хочешь мне счастья?
— Какая же мать не хочет?
— Ну вот. Это очень просто — сделать меня счастливей. Просто ты молчи, где я, или лучше: напиши тому крикуну, что як нему не вернусь и что он больше никогда меня не увидит.
— А как же твоя работа, твоя…
Мать не решалась спросить «твоя слава», она и сама уже не верила в дочкину славу, где-то надолго задержалась эта капризная особа, что так прихотливо выбирает своих любимцев.
— Ты еще скажи: талант! — вспыхнула Богдана. — Только и слышу, сколько живу: талант, талант! А что это такое? О чем заботится человек — о таланте, который лежит в нем, как у певчей птички голос, или о своем тщеславии и выгоде? Тот тоже чванливо разглагольствовал когда-то: «Твой талант не может принадлежать одной тебе». Или: «Грех зарывать такой талант в землю». И что же? С кем я разделила свой талант? Кого согрела, кому принесла счастье? Может, тебе, мама? Но ты меня и не видишь с тех пор, как я стала «талантливой». Живу далеко от тебя, стала тебе чужой, а ты как была кассиром, так и осталась им, так же шевелишь губами, когда пересчитываешь разноцветные бумажки, которые тебе не принадлежат, которые приносят радость и достаток кому-то другому, а тебе приносят лишь заботы да вечный страх недостачи или ошибки при выдаче.