И еще знал батюня Отруба, что ему надо немедленно улыбнуться посетителям и быть приветливым до конца беседы, чтобы не оскорбить гостей, но улыбка не возвращалась на лицо, а в мозгу колотилось: «Я где-то видел этого типа!»
Но хотя бы только это! А то еще батюне Отрубе вдруг захотелось выскочить из-за стола и обойти вокруг немца, чтобы поглядеть на него со спины. Он должен бы иметь женский зад. Если это действительно тот. Батюня Отруба даже сделал шаг в сторону, но сразу же сдержал себя, опять занял свое место, вынул тщательно наглаженный платок, вытер лоб, а потом все лицо. Было от чего!
Ибо, если это в самом деле тот…
Немец говорил дальше, его жена стреляла бесовскими глазами, а батюня Отруба был совсем в другом месте.
…Стоял в извилистой шеренге истощенных, с пылающими глазами людей, посреди четырехугольника огороженной колючей проволокой земли, вытоптанной деревянными колодками узников, земли твердой, черствой и бесплодной (только под самой проволокой кое-где несмело пробивались жиденькие кустики несчастной травы), стоял перед длинным, серым, как безнадежность, деревянным бараком, который имел свистящее, как удар, название: «Блок 7ц», стоял вместе со своими товарищами по несчастью, ждал появления того, кого они мрачно окрестили Селекционером.
Стояли долго-долго. Все равно некуда было спешить. Есть им давали раз в сутки. Банка кипятку, в котором плавало несколько зеленых капустных листков, и ломтик тяжелого, как брусок, хлеба. Хлеб они называли «собачья радость», так как его пекли из той самой костной муки, из которой делали галеты для собак. Когда ел тот хлеб, на зубах скрежетали осколки костей, как стекло или камень. У кого был больной желудок, тот умирал от «собачьей радости» в неделю.
Тех, кто был покрепче, должно было доконать солнце. Оно падало на стриженые круглые головы во время долгих стояний перед приходом Селекционера, наполняло собою все тесное пространство огороженного колючей проволокой плаца, заливало чернотой невидящие глаза концлагерников, и длинная извилистая шеренга выщербливалась то там, то там: один за другим падали на землю те, у кого не хватило сил бороться с голодом и его невольным сообщником — солнцем. Эсэсовцы оттаскивали упавших назад, больше их не видели.
Но шеренга была длинна, и в ней всегда было довольно людей, достаточно крепких для того, чтобы все-таки дождаться Селекционера и глянуть в его водянистые глаза.
Он появлялся с правой стороны, оттуда, где была узкая, охраняемая двумя автоматчиками калитка в колючей проволоке, выскакивал свеженький, как тот огурчик из пословицы, выбритый, начищенный, нафранчен-имя, надушенный, брезгливо кривил губы, зажимал пальцами, обтянутыми светлой желтой замшей, свой расовый нос, гаркал раскатисто, словно бы даже игриво, и в то же время с изуверским смакованием: «Цунге р-раус!», то есть «Высунуть язык!», и бежал вдоль шеренги упругой походкой теннисиста, который готовится к игре со спарринг-партнером.
Он всегда был в новехоньком мундире с погонами штабсарцта, очевидно, перед войной он действительно был врачом, наверное, учился в университете, разглагольствовал о гуманности, о помощи ближнему, а теперь все это забыл, давно уже не занимался лечением людей, а только проводил так называемую селекцию, то есть отбирал наиболее обессиленных и отправлял их в крематорий, был для них всемогущим богом, у которого в одной руке жизнь, а в другой — смерть.
Чувствовал ли он всю бесчеловечность своей ежедневной работы? Вряд ли. Ибо если бы почувствовал хоть раз, то казнился бы своей палаческой обязанностью, не был бы таким радостным, приподнятым, таким сияющим, таким изысканно-жестоким. То, что он делал, было для него словно бы спектаклем.
Наслаждался уже одним только зрелищем сотен мужчин с бессмысленно разинутыми ртами и высунутыми языками. Ясное дело, узники знали, что можно и не показывать язык Селекционеру. Такое непослушание граничило с героизмом. И когда один из новеньких, узнав, какому унижению подвергает его товарищей взбесившийся штабсарцт, заявил, что он не подчинится и язык не покажет, его попытались отговорить. Ведь в самом деле: чего достигнешь таким безрассудным поступком? Что ж, ответил им новенький, искать в героизме здравый смысл это занятие трусов. Он же рассуждает так: длится война, он солдат, на фронте заслужил ордена, в руки врага попал в бою, так имеет ли он право складывать оружие?
Утром он не показал язык, и Селекционер пожал плечами, ткнул пальцем в замше на непослушного, и того оттащили назад, и больше его не видели. Но зато они все тогда поняли, что их товарищ погиб человеком, а не послушным животным, и с того дня всякий раз больше людей оказывали непослушание на команды Селекционера и тем доводили его до белого каления. Собственно, Селекционер мог прочитать непокорство в чем угодно, в глазах, в сжатых кулаках, в напряженной шее. Он махал рукой, эсэсовцы тащили человека назад, за шеренгу, куда оглядываться никто не имел права, а если оглядывался, то тоже отправлялся за обреченными и не мог уже рассказать никому ничего, потому что исчезал вместе со всеми «избранниками» Селекционера.
Иногда штабсарцт не видел своей жертвы. Он мог крикнуть с одного края шеренги на другой: «Там, третий от края!» Или же: «Взять каждого седьмого, начиная с левого фланга!» Ему нравились такого рода изуверские выходки. Он, видимо, считал, что тем самым приближается в своей безнаказанности и беспредельности власти к людям великим. Действительно приближался к великим, но — негодяям.
Когда Селекционер проходил, те, кто оставался позади, видели его нереально широкую плоскую спину и жирный женский зад. Батюня Отруба простоял в той шеренге смерти лето, осень, начало зимы… Стоял ежедневно, ждал смерти…
А теперь должен стоять и кротко улыбаться даже тогда, когда перед ним вновь появилась сотканная из кошмарных видений прошлого фигура Селекционера.
Батюне Отрубе так и засвербило крикнуть немцу: «Цунге р-раус!» Он глотнул слюну и незаметно вздохнул, заставив себя слушать своего клиента, даже качнул головой. Да, да. Трансакцию мы проведем быстро, без лишних формальностей. Герр хочет иметь легитимацию о покупке машины именно в бюро Отрубы? Сделаем все возможное… Ага, герр хочет осуществить путешествие на чешской машине. Возможно, даже в Советский Союз? Батюня Отруба может только позавидовать. Чешские номера? У герра нет времени возвратиться домой, чтобы зарегистрировать машину, он хотел бы это сделать здесь? Это не входит в прерогативы их бюро. К сожалению, к сожалению… Но если герр… можно попросить… Зачем же благодарить? Его обязанность делать все для покупателей.
Когда немцы уже собрались уходить, женщина взглянула на батюню Отрубу словно бы как-то тревожно, и ему снова захотелось хоть глянуть вслед клиенту, чтобы увидеть его спину и… Но он сдержался. Не хотел давать волю чувствам и воспоминаниям. Международные связи… Торговля… Главное же: двадцать лет прошло, легко ошибиться. А ошибаться батюня Отруба не любил. Особенно, если речь шла о человеке и его жизни. Он-то хорошо знал, что все проданные им машины не стоят одной-единственной человеческой жизни.
Гонимая и преследуемая. Сколько помнила себя — была такой, всегда такой, вечно, вечно такой. Даже тогда, когда была еще пичужкой, длинноногой, рыжеволосой девчонкой с чуть удивленными глазами. Не удивление светилось в них — страх. Потому что уже и тогда преследовали ее мужские взгляды, омерзительные, клейкие, как липучка для мух. А Кемпер… Почему она тогда сказала ему: «Подержите мою ракетку, пока я поправлю прическу»? Потому что и он тоже прилип взглядом к ее ногам, как только увидел.
Ее гнали сквозь жизнь, сквозь тесный мужской строй, спасения ниоткуда не было, разве что в замужестве. Но и брак с Кемпером оказался призрачным. Вскоре началась война, Кемпер надел мундир с погонами штабсарцта, а она осталась в аптеке Гартмана, куда ее устроил муж. Войну переживала, как все немецкие женщины: в напряженном ожидании конца — сначала победного, потом краха, в страхе перед бомбардировками, перед большевистским хаосом, который щедро обещал доктор Геббельс на случай поражения, перед нашествием союзников, в тяжелом изнурительном труде. Кроме того, фармацевт Гартман, у которого она работала, ничем не отличался от миллионов ему подобных: лысый самолюб с животными инстинктами.
А потом — ужасное поражение, крах, который должны были искупать прежде всего немецкие женщины, если не считать, ясное дело, тех немецких солдат, что заплатили за все жизнью. Еще никем не доказано, что выигранные войны приносят женщинам счастье. Зато за военные поражения своих мужей первыми расплачиваются женщины. Женщины всегда платят — и какой дорогой ценой! Женщины стояли перед завоевателями, как отданная врагу на ограбление крепость, неспособная к сопротивлению. Кормленные всеми блюдами Европы, одетые в русские меха, надушенные фрацузскими духами — такая слава шла о немецких женщинах. Может, действительно где-то существовали такие обогащенные военной добычей фрау, но Гизела не имела ничего. Ни мехов, ни парфюмерии, ни еды. Только некоторые льготы, как жена офицера, — продовольственные карточки, немного денег от Вильфрида (он отличался скупостью) да еще то, что могла скомбинировать благодаря ухаживаниям лысого Гартмана.
Неудивительно, что тот американский офицер (тоже лысый — будь они все прокляты!) не польстился на совершеннолетнюю расцветшую немку из легенды, а сразу бросился на молоденькую Ирму. Но жертвой, гонимой и преследуемой, стала в конце концов она, Гизела. И тогда с лейтенантом, и потом с другими лейтенантами и капитанами, которые помогали ей добираться домой, и, наконец, с майором Кларком, этим вечным майором, который не отвязался от нее и через четырнадцать лет и даже мертвый гнал ее сквозь годы. Завоеватель — завоеванную.
Внешне все было хорошо, внешне все было прекрасно! Жизнь возвращалась со всеми ее чудесами и радостями. У нее снова был муж, был достаток в доме, экономическое чудо, разрекламированное на весь мир, коснулось и их благополучия: одежда от известнейших законодателей моды, изысканные напитки и блюда (лишь теперь, наконец, из всей Европы!), ультрасовременная мебель, черный лак люксовых автомобилей, одурманивающая смесь ароматов, которые складывались в неповторимый букет по имени «цивилизация»: изысканные духи, бензин высоких марок, кожа автомобильных сидений, дезодоризан туалетных.