…А пуля не попала в отца. Ни черная, ни желтая; ни зеленая… И мина не попала, и снаряд, и бомба… Он невредимым прошел фронт в окружении верных друзей, которые вовремя кричали ему: «Ложись!», вместе с ними падал на мерзлую и мокрую, на лесную землю, укрытую хвоей, и на теплую пашню, потом поднимался, бежал к своему миномету, подавал хвостатые мины, может, еще и бормотал с каждой миной, летевшей на фашиста: «От меня и от Миколки… Да и еще от Миколки…»
И победу старый Шепот встретил на немецкой земле. Написал письмо в родное село, а там, верно, как всегда, говорили: «Везёт тому Шепоту».
Потом он ехал домой. Возвращался домой живой-здоровый, возвращался к привычной жизни, тогда как сын должен был еще служить да служить, охраняя границу, вступая в новую войну, которую жаждали начать у границы неизвестные недобитки.
Микола уже давно перестал бояться за отца, убежденный в его совершенной безопасности. Теперь, если бы имел время, то боялся бы за себя, но жизнь для него настала такая напряженная и уплотненная своими заботами, что не было и тончайшей щелочки опасения за собственную судьбу.
И именно тогда погиб отец. Возле самой границы, которую охранял его сын, правда, по ту сторону рубежа, но так близко от родной земли, что если бы крикнул отец, то сын бы услышал. Но отец не крикнул. Умер молча.
А произошло это так. С двух сторон к пограничной польской станции приближались два тяжелых поезда. В одном возвращались из Германии демобилизованные солдаты, среди которых был и старый Шепот. В другом ехали домой польские женщины и дети, спасавшиеся от войны где-то за Уралом. Небольшая речушка текла перед станцией, горбился над нею высокий железнодорожный мост. Поезд с востока должен был прибыть на станцию вторым, так было записано у дежурного по станции и у начальника станции тоже. Для каждого поезда готовилась отдельная линия, входные стрелки ставились именно так, как надо, железные руки семафоров выжидающе напряглись, чтобы приветствовать поезда, железнодорожники действовали безошибочно, ибо этого требует их профессия, ошибаться они не имеют права… И вот тут-то и налетела на станцию небольшая, но до зубов вооруженная банда из бывших эсэсовцев дивизии «Галиция», дезертиров польской армии, недобитых фашистов и даже молодого попа в сутане со строгим воротничком и в немецких офицерских сапогах с пряжками на голенищах. Собственно, этот так называемый священник, кажется, и был вожаком бандюг. Они действовали быстро и точно. Дежурного по станции связанного швырнули на стул и, постреливая над ухом, принудили показывать, где и что. Начальника станции, отказавшегося повиноваться бандитам, расстреляли в ольшанике позади станционного здания. Всех, кто попался бандитам под руку, тоже связали и бросили в пакгауз.
Между тем один из бандитов, видно специалист, пользуясь раздобытыми у дежурного сведениями и больше собственным опытом, быстро проделал некоторые манипуляции со стрелками и семафорами, его сообщники разрушили в диспетчерской все, что можно было разрушить, дежурного тоже бросили в пакгауз — и банда умчалась.
А на станцию тем временем ворвался запыхавшийся поезд с демобилизованными. Его вел старый машинист-немец, который помнил и времена кайзера, и Гинденбурга, а Гитлеру угождал, как болячке, и всю войну исправно водил поезда на Восточный фронт. Доверия машинист пока что не вызывал, так как война хоть и кончилась, но стояла она не за горами, а за плечами у каждого и напоминала ежеминутно то взрывом подложенной вервольфовцами мины, то ночным выстрелом, а то и налетом целой банды.
Рядом с машинистом стоял часовой с автоматом, наблюдал за дорогой и за действиями старого немца. Часовой имел все основания быть довольным стариком. Тот совсем не строил из себя жертвы, терроризированного разгромлена, а спокойно и заботливо делал свое дело, его действиями руководила профессиональная гордость, он жаждал доказать русским, какой он хороший специалист, а поскольку часовой возле машиниста был из рабочего люда, который превыше всего ценит преданность работе, то вскоре между ним и машинистом установились хорошие, почти дружеские отношения.
И вдруг старый немец спятил. На станции, которая давала эшелону «зеленую улицу», он остановил поезд и заявил, что дальше не поедет. Часовой расценил это как саботаж, стад называть машиниста всеми теми словами, которые тогда были в солдатском обиходе и еще не подверглись послевоенной инфляции, он даже перешел к угрозам, для чего был снят с плеча автомат, однако на, старика это не подействовало никак. Он упрямо топал ногой о железный пол кабины и быстро что-то бормотал по-немецки. Часовой не принадлежал к знатокам немецкого языка, но все же разобрал, что машинист повторяет слово «нахт», то есть «ночь», и «партизанен», что перевода не требовало. Видно, у старика еще и поныне действовал условный рефлекс страха перед партизанами, который выработался у него во время поездок с фашистскими эшелонами в белорусские и украинские леса, и теперь ночь для него была намного большим предостережением, чем красные огни семафора на станциях. Часовой выругался. Он представил себе, что сказали бы все те, кто сидит в вагонах, если бы узнали о нелепом капризе старика! Они все спешили домой, каждый мысленно был уже среди родных, если бы они могли, то прицепили бы к этому громоздкому эшелону еще и крылья и полетели бы в родные края, а этот чудак начинает артачиться и вспоминать свои фронтовые происшествия. «Вперед! — кричал часовой. — Какие тебе партизаны! Проснись, старый сапог! Войне капут! Мы едем нах хауз. Давай, шуруй!»
А вагоны, ничего не ведая, пели песни, топили коричневыми немецкими брикетами чугунные печки, готовились к ужину с трофейной выпивкой и без, вагоны сыпали в притихший вечер пограничья баянными переборами и стуком-перестуком солдатских каблуков, которые выбивали чечетку, польку, гопак, лезгинку и еще черт знает что, вагоны хорошо знали, что о них думает и заботится начальство, война закончилась, и они могли позволить себе роскошь беззаботности. Только из того вагона, где ехал начальник эшелона, наконец выскочил перепоясанный ремнями офицер, с удивлением поглядел вперед, потянулся, посмотрел на станционное здание, из которого почему-то не вышел ни один служащий, на зеленое око семафора, зовущее их поезд дальше, домой, на паровоз, что, попыхивая паром, упрямо торчал перед зеленым огоньком, — еще раз потянулся, встрепенулся, сбрасывая с себя расслабленность и сонливость, и решительно зашагал в голову эшелона, разузнать, что там с машинистом.
Бандиты оказались на диво предусмотрительными. То ли имели уже опыт, то ли догадывались о возможной задержке эшелона, или попросту перед акцией обмозговали все возможные варианты. На всякий случай они открыли и входной семафор на станцию. И вот пока эшелон с демобилизованными стоял, встречный поезд, проскочив горбатый мост через речку, где бандитами было запланировано столкновение эшелонов, полным ходом влетел на пути, прогремел по стрелкам и понес гигантские круги своих передних прожекторов прямо на паровоз старого немца. Тот увидел огни встречного совсем близко. Они вынырнули из сумерек нежданные и негаданные. Старый машинист сразу постиг, что встречный поезд летит прямо на его эшелон, его руки действовали быстрее, чем мысль, он мгновенно дал контрпар, чтобы одним толчком отбросить свой поезд как можно дальше и тем самым смягчить удар двух поездов. Тревожные гудки наполнили тихий вечер. Машинист второго эшелона тоже увидел опасность, он чуть позже, но тоже успел дать контрпар и тоже загудел тревожно и отчаянно.
Не помогло. Поезда столкнулись железной грудью, тысячетонная масса вагонов с коротким, как взрыв, звоном дернулась назад, воинский эшелон, который тихо серел брикетными дымками над вагонами, отшвырнуло по рельсам сразу на добрый километр, и вслед за ним отлетел от станции тот набежавший поезд, ставший причиной нежданной беды.
А что же в вагонах?
В одном из вагонов стоял в широком отверстии дверей бравый сержант. Вся грудь в начищенных орденах и медалях, белозубая усмешка на цыгановатом от загара лице, в прищуренных глазах — чертики-бесенята — человек едет домой! Сержант стоял, распятый в раме дверей, словно бы хотел сильными руками раздвинуть стены вагона, грудь колесом, ноги вросли в пол — хоть бери да рисуй или отливай в бронзе!
В другом вагоне усатый солдат, видно ездовой или же заслуженный ротный кашевар, мостился к железной печурке прикурить толстенную трофейную сигарищу. С верхних нар ему что-то кричали, шутливо предостерегали, чтобы он не выломал себе зуб тем дышлом, что торчит из его рта. А усач знай себе ухмылялся и, присев на карточки, приоткрыл дверцу, примеряясь глазом, гдо лучший уголек для прикурки.
Еще в другом вагоне сидел на нижних нарах веселоглазый баянист и рассыпал переборы, а хлопцы посреди вагона давали работенку каблукам — как же тут не затанцуешь, когда войне каюк и ты едешь домой, а там тебя ждут и… э-эх-х, тува-тува-тувава!..
А старый Шепот, которого нигде не покидал его известный хлеборобский скепсис, как раз кому-то из своих спутников на его реплику: «Вот и застряли на всю ночь!» кинул свое обычное: «Брехня! Не может такого быть, чтобы мы застряли!» — и не спеша направился к двери, чтобы выглянуть и убедиться, что они действительно вскоре поедут… Шел медленно и долго. Как будто чувствовал, что это последнее расстояние, которое ему осталось пройти между жизнью и смертью…
А в те вагоны, где ехали женщины и дети, даже заглянуть страшно — такие трогательно-домашние картины открывались там стороннему глазу и таким трагическим контрастом они должны были обернуться за ужасное мгновение столкновения поездов.
Когда поезда, расклепав свои паровозы, взмыли над рельсами и отпрыгнули на целый километр от станции, то в нескончаемое мгновение катастрофического прыжка жизнь в вагонах сломалась так безжалостно, как ломается она только на войне.
Завалились все досчатые нары, грохнули верхние на нижние в деревянном треске досок, в пыли, в ругани, проклятиях и стонах. Баяниста придавило вместе со всеми, застонал из-под тел и досок баян, танцоров отшвырнуло на стены, на пол, уже они не били каблуками, а ими трахнуло о дерево, словно то были не люди, а до окостенения замерзшие кочки. Усатый курильщик от неожиданности упустил сигару прямо в жар, а сам, чтобы удержаться на скрюченных ногах, обнял печку и поцеловался с огненно-горячим железом, наполнив вагон паленым от своих пышных усов. Не стало бравого сержанта. Вагонная дверь, вмиг ставшая чугунно-тяжелой, загремела по роликам, легко сломила сопротивление мускулистых сержантовых рук, расплющила его голову, как щипцы орех, — сержант не успел и охнуть.