А старого Шепота, который как раз шел к открытым дверям своего вагона, неведомая сила легко подняла на воздух, пронесла над сумятицей, поднявшейся позади, выкинула прочь и с удивительной бережностью уложила навзничь у самого края железнодорожной насыпи, подложив старику под голову мелкие сыпучие камешки. Поезда пролетели дальше, а Шепот-отец спокойно лежал возле рельсов, как матрос, выброшенный волной на берег безлюдного острова после корабельной катастрофы, лежал неподвижно и молча, ибо был уже мертв. Он умер молча, не слышал своей смерти, не видел, как она подходит к нему, главное — умер тогда, когда уверился твердо, что будет еще долго жить, раз прошел счастливо войну и заглянул за ее край.
И сын его Микола тоже был уверен, что отец будет жить еще долго, раз не одолела его война. Но смерть не спросила.
Если и существовали для Миколы Шепота вещи, связанные с вечностью, то к ним прежде всего принадлежало сухое дерево среди степи. Оно стояло там еще до Миколиного рождения и все его детство; поездки с отцом и матерью через степь на озерянскую ярмарку, и школьные набеги на сусликов, и незабываемые походы к батьку-косарю с кошелкой, в которой стоял горшочек с теплым борщом, и подноска воды вязальщицам по свежей стерне — пшеничной, житной, ячменной, — и целодневная беготня за конной пололкой, и ночные происшествия на «прицепке» возле тракторов — все это происходило с ним под знаком сухого дерева, которое придавало их степи выражение спокойной старины, выполняло здесь роль своеобразного памятника и символа, издали видимого маяка и забытого идола, на манер тысячелетних каменных баб на высоких курганах. Может, и возраст дерева исчислялся тысячелетиями — годы тут не входили в расчет, в Миколином воображении, пока он жил в селе, дерево принадлежало и могло принадлежать лишь к одной категории: вечность.
Еще более он утвердился в своих мыслях теперь, возвращаясь к родным местам, когда издалека на фоне разветренного осеннего неба завидел корявую причудливую конструкцию, как бы беспорядочно смонтированную из вороненых штыков, похожую одновременно и на зловещую черную паутину, и на омертвевшие лапы странной птицы — шутку природы, каприз времени, возражение законам природы и законам человеческим, которые требуют изменения во всем и всегда. Дерево уже давно не росло из земли — оно стало продолжением земли, как будто степь, соскучившись от своей однообразной равнинности, взбунтовалась и протягивала к небу руки — скрюченные и натруженные, как рукоятки крестьянского плуга, землисто-черные, как хлеборобское ожидание счастья.
Осенью степь, вспаханная и покинутая людьми, погружается в тишину и безмолвие, а там и зима скует ее и заглушит своими мягкими снегами. И так будет она лежать до первого весеннего солнца, пока над холодной бороздой несмело испробует свои песни первый жаворонок и первая борона царапнет острым зубом слежавшуюся пашню. Но разве могла молчать такая могучая, непостижимая в своих глубинах земля? Где-то должен же, в конце концов, вырваться из нее гневный, протестующий крик, и, может, это нереально-вечное дерево и было именно черным криком степи, глубинным выплеском безмолвной земли.
Степь приветствовала Миколу безгласным криком, неразгаданная тайна которого озадачивала, верно, уже не его одного.
После смерти отца Шепоту дали десятидневный отпуск. И вот он шел от станции к родному селу, шел пустынной степью, шел между пашнями (почему-то думал, что застанет здесь одни заросли бурьяна, как во время оккупации, и теперь немало подивился свежей пашне — чем же они пахали? — ни трактора ведь, ни лошаденки в селе война не оставила), шел мимо гудевших телефонных столбов с черной ниточкой провода вверху, никак не мог поверить, что возвращается домой (а батько никогда не вернется, никогда, никогда, никогда!), был словно чужой тут, и все казалось чужим, пока не увидел дерево…
А как его увидел, сразу стал легче чемоданчик, старый фанерный чемоданчик с брезентовой ручкой, и ноги уже не разъезжались в разные стороны на скользкой вязкой дороге, и появилось такое ощущение, будто никогда он и не уходил отсюда и не пропадал где-то далеко на холодных взгорьях трудностей и опасностей.
Старое сухое дерево на холме посреди степи. Ни тени от него в зной, ни убежища в осеннее ненастье или в зимнюю завируху, ни радости для путника. Но для Ми-колы оно имело наивысшую ценность уже самим фактом своего существования. Он был благодарен дереву за то, что оно и доныне тут, свидетельствуя бессмертность степи и ее людей, внося покой в души, связывая прошлое и будущее. Оно стоит на меже времени, но не разъединяет его, а соединяет, и время плывет могучей рекой над этой землей и несет с собой людей, и они верят в вечность своей земли, своего труда и своей жизни.
Отца нет и никогда не будет, но разве забудет Микола его когда-нибудь и разве забудет, как впервые подъезжали они к этому дереву и их серая кобылка захромала, а отец указал кнутовищем на дерево и сказал: «Ге, испугалась! И с чего бы? Дерева не видела?»
Он пошел быстрее, приближался к дереву, пытался узнать ветку, которая спасла его от волков. Кажется, вон та, что тянется к шляху. Пожалуй, слишком высоко от земли — даже не верится, что мог тогда допрыгнуть до нее, да еще накутанный в зимнее, но ведь допрыгнул, взлетел кверху, как голубь, из-под самого волчьего носа взлетел. Волк тоже прыгнул тогда вслед за ним, щелкнул зубами, отчекрыжил у Миколы кусок подошвы валенка вместе с резиной, но Микола этого сгоряча и не заметил, а волк, наверное, со зла проглотил и войлок и резину и погнал в степь не солоно хлебавши.
Взобрался на холм, становилось легче идти, ноги пружинили в привычном солдатском шаге, свободной рукой поправил зеленую пограничную фуражку, взятую взаймы у сержанта, — только тот имел фуражку, а все остальные — пилотки, эту единственную униформу войны. Фуражка сержанта, хоть и старенькая, но настоящая пограничная, зеленая, с твердым лаковым козырьком, много ветров в ней, и дождей много, только солнца задержала в себе мало и, может, поэтому потемнела, вылиняла, но все равно она была главным украшением Миколиной одежды, и потому Микола поправил именно фуражку, а не шинель и не пояс на шинели, когда подходил к дереву. Уходил отсюда простым парнем, возвращался солдатом из легенды, пограничником, точь-в-точь как в довоенных фильмах.
Дерево уже не вырисовывалось на небесном фоне, оно стало в одной плоскости со взглядом Миколиных глаз, сливалось со степью, черное, как раскинувшаяся вокруг пашня. Микола смотрел вперед под сухие ветви, смотрел как бы сквозь самое дерево и вдруг под той гибкой веткой, которая стала его милостивой судьбою когда-то зимой, увидел далекую девичью фигуру, машинальна схватился за фуражку, позабыв обо всем на свете.
Галя Правда!
Шла ему навстречу, как воплощенная мечта. Узнал ее вмиг, узнал охотно и легко, ибо, оказывается, только и ждал, когда увидит Галю, все эти годы думал о ней, хотя и не признавался себе самому. Стеснялся этих воспоминаний, как величайших юношеских поражений. Ведь был женат на Гале. Женат!
Дочка учителя Нюся, или Галя Правда, принадлежала к тем загадкам, которые никому не хочется разгадывать. Невысокая белокурая девушка с серо-голубыми глазами, лишенными выражения, мягкими, как дождевая вода. Всегда очень бледная, какая-то русалочья бледность, зеленоватость в лице и словно бы во всей фигуре. Длинная и тонкая шея, и вся девушка тонка и гибка. Далеко ей было до щебетливых, красногубых девчат с тугими икрами, до остроглазых сельских чаровниц, которые приходят в юношеские сны и поселяются там навсегда! А еще отпугивало от Гали то, что была она дочерью учителя Правды, неприступного в своей великой учености, странным образом связанного с тысячелетиями людской истории, о чем свидетельствовали слова, которые он употреблял в ежедневном обиходе: «Амфитрион», «Немезида», «Филоктет»!
И был у них Дусик Приходько, то есть Андрей. Крученый и верченый, самый большой лентяй в школе, отсиживал в каждом классе по два года и досиделся, пока не вымахал чуть ли не в два метра, лоботряс. А там проскочил в район на шоферские курсы, и, как только колхоз получил первую полуторатонку, — Дусик оказался за рулем. Скалил зубы из кабинки встречным молодицам, заманивал девчат: «Садись, подвезу» — одной рукой крутил баранку, а другой норовил к недозволенному, и девчата выскакивали из кабинки красные от возмущения, но почему-то не бойкотировали Дусика, а все же опять лезли на то окаянное сиденье, и опять свободная рука Дусика вытворяла недозволенное, и опять визг, и красные щеки, и стук дверцы… Хлопцы только слюнки глотали, наблюдая за выходками шофера. Злились на него, ненавидели, но и завидовали: мог позволить себе то, что им было недоступно.
И тогда Дусик отколол самое неожиданное: женился на Нюсе — Гале Правде. Собственно, Галей стали ее называть только после замужества. Когда и где это у них началось, как они пришли к согласию, что могло объединить двух таких непохожих людей, как могли они решить соединиться — такие разные, такие противоположные, как вода и огонь! Еще более странно: оба совсем не изменились в своем поведении. Дусик так же скалил зубы молодицам и по-старому затягивал в кабину девчат, а Галя ходила так же неторопливо и лениво, зеленоватая русалочья бледность не сошла с ее щек, глаза смотрели по-прежнему мягко и равнодушно.
Но с хлопцами произошло чудо! Подобно тому, как люди, не зная о существовании нового материка, живут спокойно и привычно, а после открытия новых земель теряют равновесие и бросаются на необдуманные авантюры, только бы попытаться завладеть сокровищами, которые неотступно видятся им в новых землях, так и парни, после того, как Дусик открыл для них Галю, все сразу увидели то, чего не замечали доныне, и она завладела всеми сразу и навсегда, поселилась в их снах, вошла в их жизнь, чтобы никогда не уходить из нее. Эта ее хрупкость, мягкость в выражении глаз, даже ее бледность действовали на них магнетически. И Микола Шепот, хотя был на несколько лет моложе Нюси — ему было каких-то там шестнадцать неполных лет, — тоже поддался чарам, так как в придачу ко всему был еще соседом Правды, видел Галю чуть не каждый день (нахальный Дусик пристроился к Правдам в примаки!), почти исступленным взглядом провожал ее по двору, выслеживая каждый ее жест, каждый взмах бровей, каждое движение губ. Вот она вдет, девушка с нежной длинной шеей, вся нежная, беззащитно-хрупкая, бродит на ощупь, выискивая опору для своего гибкого тела, и уже на расстоянии обволакивает тебя взглядом, губами, каждым изгибом своего тела, и словно бы сладостный ветер веет от нее, и несет она к тебе свои очи, большие, ласковые, чистые и мягкие, как дождевая вода.