Удивительнее же всего было, что ни Дусик, ни сама Галя не проявляли друг к другу никаких видимых признаков влюбленности: почти не выходили на люди в паре, никто не видел, чтобы они обнялись хоть украдкой, а уж о поцелуе не могло быть и речи! Дусик гонял на полуторатонке. Галя, скучая, ходила по двору, иногда появлялась в селе, в магазине, в клубе, но ничто в ней и не всколыхнулось после замужества.
И тут Дусика взяли в армию. Все ждали, что наконец хоть теперь Галя не выдержит, станет плакать, провожая своего любимого (или кто там он ей был), убиваться, горевать. Где там! Дусик, скаля зубы, вышел из учительского двора, закинул за спину торбу, в которой позвякивали кружка да ложка, припасенная для солдатской каши, а Галя даже не вышла за ворота, провожая мужа, и ни одной слезинки не увидел никто в ее больших прозрачных глазах, и так же равнодушно двигалась она в своей сомнамбулической привлекательности, в своей гибкости, в своих извечных поисках опоры, и каждый из хлопцев со щемящей болью в сердце воображал себя опорой Гали.
Когда началась война и сельские активисты забегали с эвакуацией, к учителю Правде тоже пришли упросить, думает ли он отправиться куда-либо, если фашисты придут сюда. Правда был слишком стар для армии, к тому же из-за какой-то хвори вообще никогда не служил. Войну он представлял, видимо, только так, как рисовалась она ему из исторических книг, поэтому для себя не видел ни малейшей опасности. К тому же Галя наотрез отказалась куда бы то ни было ехать…«Где меня Дусик будет искать?»
Оказывается: ждала того олуха! Любила! Может, и страдала, и убивалась, и горевала. Но все молча, не для людей, а для себя, скрывала свою боль за русалочьей бледностью, за внешней беззащитностью и хрупкостью.
Тем большей неожиданностью был ее следующий поступок.
Когда Миколу Шепота после его волчьих приключений и суточных скитаний по заснеженным оврагам полицаи все же поймали и привезли в сельскую управу, похваляясь: «Теперь ты у нас прокатишься в Германию!», туда на следующий день пришла Галя Правда, пробилась к немецкому коменданту и заявила ему, что она хочет выйти замуж за Миколу, а полицаи умышленно вывозят его в Германию, Женатых; не брали. Такое было распоряжение. Комендант немножко подумал, решил, что в данном случае лучше будет разрешить этой несколько странной девушке сыграть свадьбу с тем пугливым парнем — это произведет недурное впечатление на всех жителей, — и распорядился выпустить Шепота.
«Мы повенчаемся завтра же», — сказала ему Галя, и ни единый мускул не дрогнул на ее бледном лице. Микола не знал, что и сказать.
«Венчаться? Но ведь я комсомолец», — наконец пробормотал он.
«А я, по-твоему, нет?» — равнодушно взглянула на него Галя.
На следующий день они повенчались. Церковь оккупанты открыли в бывшем школьном помещении, и венчание происходило как раз в том классе, где перед войной учился Микола. Поп стоял на месте учителя, а Ми-кола с Галей там, где когда-то была первая парта (за ней сидели Борис и Мишко — самые высокие в классе хлопцы, их нарочно товарищи выпихнули вперед, чтобы за их спинами можно было вытворять кто что захочет), позади горячо дышали им в спины селяне, было много молодежи, всем было любопытно и завидно смотреть на молодого Шепота, который-таки сумел причаровать Галю Правду («Везет же тем Шепотам!»); поп подсовывал Миколе в нос грязное, потемневшее от времени Евангелие, чтобы тот поцеловал священную книгу, Микола воротил нос, был весь мокрый от неловкости, щеки его пылали, сердце бухало в груди, как невидимый барабан во тьме, а Галя стояла рядом тихая, бледная, спокойная, будто неживая.
После венчания у Шепотов устроили показательную «свадьбу». Пили самогон, кричали «Горько!», Микола попробовал раз поцеловать Галю в щеку, но она так поглядела на него, что больше он не решался.
Когда стемнело, она сказала, что пойдет домой. Микола вышел с нею к калитке, хотел довести ее хоть до хаты, она отстранила его небрежным взмахом руки. «Не надо, я дойду сама». Он раскрыл рот, хотел что-то сказать, но не сказал ничего. Собственно, что он мог сказать?
Так и дожили до освобождения. О ней говорили: «Бессовестная! Не могла мужа дождаться!» О Миколе: «Вот так женился! Остался при пиковом интересе».
Думал, придет хоть проводить, когда забирали его в армию, — не пришла. Микола сам набрался смелости, пошел к Правдам. Галя молча проводила его за дверь. Стала у ворот. Дальше идти не хотела. Микола помялся немного.
— Прощай, — сказал нерешительно.
— Прощай.
— Спасибо тебе.
— И тебе спасибо.
Протянул руку. Она подала свою так, будто отталкивала парня. Ненавидел ее в ту минуту. Ударил бы, пожалуй. Крутнулся, горбясь пошел к воротам. Был уже солдатом. Поклялся, что выбросит ее из сердца навсегда. И пытался выбросить. Тяжелая солдатская жизнь содействовала этому. Жестокая усталость, короткие пугливые сны на границе, где бесчинствовали бандиты. Мысли об отце. Для Гали не оставалось ни места, ни времени, ни сил. Так казалось. А вот увидел ее и понял, что лгал сам себе, не мог забыть ее, хрупкую, с непередаваемо мягкими глазами, сонно ищущую опоры. Ищет, жаждет — и отталкивает, отстраняет!
Галя шла в гору по шляху, медлительная, равнодушная, шла, казалось, без всякой цели, сама не зная куда, просто вроде бы прогуливалась. Но чемоданчик в руке свидетельствовал о другом. Куда-то собралась и, видимо, надолго. И одна. Любопытно: вернется с войны Дусик? Получала ли от него вести, письма?
Он не заметил, во что она одета. Видел ее лицо, тонкую белую шею, угадывал большие кроткие глаза, равнодушно приоткрытые губы. Хоть и знал, что это напрасно, но опять поправил зеленую фуражку, провел пальцем под ремнем, проверяя, как подпоясана шинель, выпятил грудь, ударил сапогами в дорогу, как перед генералом на смотре.
Бравый солдат с глазами острыми до того, что на них можно было наколоться, как на штык, шел от старого дерева навстречу Гале. Она побледнела еще больше, испуганно остановилась, глаза как будто еще увеличились, и Микола шел прямо на эти глаза, они темнели посредине черными кружочками зрачков, круглых, как мишени на учебном стрельбище, он бил в черные мишени и сам бледнел, как Галя,
Она узнала его только тогда, когда он остановился напротив нее. Испуг сошел с нее, прежнее безразличие завладело всем ее телом, ее лицом, глазами. Видно, ждала не его, показался он ей кем-то другим (Дусиком! Дусиком! Дусиком!).
— Ты? — сказала не то спрашивая, не то осуждая. Мол, зачем попал на глаза.
— Я, — голос у него дрожал, — Здравствуй, Галя.
— Здравствуй.
Не подавала руки, как тогда, прощаясь.
— Ну, как ты тут?
— Никак.
Он понял: Дусик не вернулся и не вернется.
— Прости, — сказал. — Я не знал ничего. Никто не писал о тебе. Ты тоже не писала.
Она скривила губы в подобие улыбки.
— Адреса не знала.
— У матери был мой адрес,
— Да был…
Она чуть-чуть пошатнулась. Искала опоры. Не могла стоять просто так, как стоят все обыкновенные люди. Как хрупкий стебелек цветка, что стремится за что-то зацепиться перед тем, как расцвести, клонилась туда и сюда, сонно плавала в пространстве, и с нею плавал Ми-кола, и земля плыла у него из-под ног, как под моряком палуба. Сердилась на него за то, что показался ей на мгновение тем, кого ждала всю войну, кого не дождалась и не дождется никогда, стала равнодушнее к Миколе за эту его вину еще больше, чем когда-либо, но в то же время, видно, зародилось в ней и новое для него чувство, может — благодарность за то мгновенное заблуждение, которому он был причиной. Взглянула приветливей, улыбнулась по-настоящему, никогда он не видел такой улыбки!
— Может, хоть поцелуешь? Ведь ты мой муж… Перед богом…
— Бога нет.
— Но ведь мы есть?
Подошла к нему вплотную, поставила чемоданчик на дорогу, молча обожгла его взглядом. Со смущенной усмешкой, краснея лицом и шеей, поставил и он свой чемоданчик, несмело прикоснулся к ней. Обожгла прикосновением. Он даже как-то всхлипнул по-детски, не верил своему счастью, сквозь помрачение восторга видел и ощущал ее возле себя. Обожгла своим телом, обволокла всего, окутала, как летний ветер с цветущих лугов.
Сиротами стояли чемоданчики посреди шляха. Еще кто наедет.
А те двое забыли обо всем на свете. За все годы ожидания. И за все годы отчаяния.
Потом она сказала ему:
— Пусти меня. Пойду.
— Куда же ты пойдешь?
— Куда-нибудь.
Он не нашел ничего лучшего, как спросить:
— А я?
— А ты пойдешь, куда шел. К матери.
— Я шел к тебе.
Привычным движением она поправила платок, смотрела мимо него, бледно улыбалась.
— У тебя отпуск. Я знаю. А потом опять вернешься назад. Ты солдат. А я уже имела солдата. Хотела уйти из дому, чтобы и тебя не видеть. Ну да уж…
— Галя! — он почти умолял.
— Прощай, — протянула ему руку. Он схватил эту руку, как последнюю надежду на спасение, она нетерпеливо отдернула ее.
— Забудь обо всем, — сказала тихо, подошла к чемоданам, взяла свой, пошла не оглядываясь.
Микола стоял и не верил всему, что произошло. Удивлялся, что столбом стоит на месте, не гонится за Галей, не идет вместе с нею, — и стоял, не двигался.
— Галя-я-я! — закричал ей вслед.
Она шла, не оглядываясь. Тогда он одним прыжком подлетел к своему чемодану, до сих пор стоявшему посреди шляха, вглядывался, видно, искал место, на котором только что стоял Галин чемоданчик. Ничего не видел. Может, ничего и не произошло? Ничего не было? Все только- померещилось?
— Галя! — коротко всхлипнул он. Девушка подымалась выше и выше, подходила уже к старому дереву, под его раскидистые ветви.
Коротко размахнувшись, он ударил что было силы чемодан носком сапога. Тот пошел кувырком. Микола в отчаянии оглянулся. Галя шла дальше. Еще была на холме, еще видел ее всю, но знал, что это продлится недолго. Вот она входит в землю по колени, до пояса вот только ее голова виднеется за кромкой земли, в последний раз качнулась на длинной шее прекрасная ее голова — все.