И друзья на работе, уходя со службы, уходят из жизни: с ними нет охоты встречаться, как пусть даже с симпатичным соседом по больничной койке.
«Я, кажется, спятил», — подумал он о том, что радуется предстоящей встрече. Но тут же решил, что разговор с глупенькой Одессой и встреча с ней — вне устоявшейся жизни и словно не от мира сего. «Она» — сон золотой. Наступит пробуждение, и обступят, как нечистая сила, ТАПы, АПы, глупая Серафимовна с барачными манерами, батька с глазами младенца и противоестественными плечищами… Рядом с ним чувствуешь себя недоноском.
Он шел к «Якорю» и думал, что для своего положения большого начальника поступает глупо, но тут же вопросил себя, что есть глупо, когда вся жизнь глупость, случайное сочетание клеток? Побегал, попрыгал, наделал гадостей себе, людям и природе и — прощайте, мои любимые вещи, ради которых шел на гадости, прощайте, высокий пост и безутешные родственники, ты — струйка дыма над трубой крематория.
Никогда Крестинин так не рассуждал, и эти мысли показались ему хотя и не очень веселыми, так как бросали тень на его жизнь (другой не будет пользуйся этой), но таили в себе неопределенную надежду; он стал догадываться как бы о существовании иного мира; в нем пробудилась тоска по тем прекрасным человеческим мыслям, которые еще не родились в его голове, забитой всяким вздором. То есть ничего особенного в голове не вспыхивало, но ощущалась возможность рождения прекрасных мыслей, пребывающих пока в свернутом виде.
«Итак, — рассуждал он. — Моя жизнь — глупость, следовательно, все, что вне ее, — нечто другое, и может, как раз в этом ином содержится то, о чем вспомнишь в свой последний час».
Он подумал, что Одесса может оказаться страшненькой, кривоногой, с заячьей губой, но тут же сказал себе, что эти сомнения от прежней, глупой жизни, а в новой пусть Одесса окажется страшнее гражданской войны, это не имеет значения. Отныне действуют другие законы природы, нам неведомые. И ему захотелось, чтобы Одесса была страшненькой, — тогда бы он испытал радость преодоления своей теперешней природы и как бы получил право на существование в иной плоскости бытия. Он изнывал от благодарности неведомой дурочке Одессе за то, что она открыла ему мир, где нет места ТАПам и АПам; он почувствовал как бы прорыв матового экрана, а за ним — бесконечное поле и холмы, освещенные солнцем. И все оттого, что некая «Одесса» неправильно набрала номер и неправильно употребляет слова.
«И я мог бы превратиться в удобрение, не увидев этих холмов и не ощутив теплого ветра с неведомых островов», — подумал он словами далекого прошлого, когда еще читал художественную литературу и замечал бабочек.
«Зачем удобрение? Чтоб родился наконец совершенный человек? — Уф-ф! Какой вздор лезет в голову. Совершенный человек был — Христос; Его любовь не утвердилась на земле, хотя и не вовсе покинула мир».
Много чего приходило в его голову и взбалтывалось при ходьбе, пока он не добрался до «Якоря».
Он остановился у пожухлой от автомобильного выхлопа липки и, похлопывая себя газетой «Воздушный транспорт» по ноге, начал трезветь: поток рассуждений о неродившихся мыслях и делах и о Сыне Человеческом иссяк. Он подумал, что самое главное произошло и теперь можно со спокойной совестью уходить. Дурочка «Одесса» сделала свое дело: побудила его на любомудрие и на видения — и спасибо.
«Подожду минуты две, — решил он. — И — бежать, бежать. Тема закрыта. Лучше поваляться на диване с книжкой».
— Самолет Иваныч? — услышал он знакомый по телефону голос.
— Так точно! — отозвался он и прищелкнул каблуками: дурачился. — Честь имею! — дернул головой по-офицерски. — Одесса… не знаю, как вас по отчеству.
— Федоровна. Вы привезли расписание самолетов? — спросила она строго, словно боясь быть обвиненной в легкомыслии.
— А как же?
— Что-то мне не нравится блеск этих стекол, — сказала Одесса Федоровна, показывая на ресторан.
Самолет Иваныч насторожился: он подумал, что сейчас могут начаться капризы.
— Тогда возьмем мотор, будем ехать и глядеть… Может, в какой-нибудь парк? Скажем, Парк культуры и отдыха имени писателя Горького? — Он смутился, словно сказал что-то непотребное уважаемой женщине.
Та, увидев его смущение, подумала: «Какой милый!»
Исходя из заранее решенного «внешность не имеет значения», он посчитал необязательным рассматривать Одессу Федоровну во всех подробностях, однако успел увидеть, что она невысокая, но стройненькая, грудь вперед — так держатся уверенные в себе начальницы, которым часто приходится бывать на людях и преодолевать смущение. Очкастая, улыбающаяся, зубы свои. В следующее мгновение он рассмотрел ее полные, ненакрашенные губы, гуттаперчевый, аккуратный носик и убранные на затылок волосы. Было в ней и что-то консерваторское. Может, она скрипачка?
Одесса Федоровна оказалась на вид гораздо интеллигентнее, чем это могло показаться, судя по телефонной болтовне.
Ни в коем случае нельзя сказать, что он влюбился с первого взгляда (тут он имел печальный опыт), то есть вполне владел собой; пока ему нравились только потоки собственных мыслей и интересных ощущений (что он называл «самовлюбленностью»), явившихся в результате разговоров с Одессой. Впрочем, она успела понравиться ему добротностью и простотой, за которой можно видеть значительность. Вместе с тем он понимал, что женщины имеют собачий нюх на собеседника и способны распознавать самую тонкую фальшь. Ему никак не удавалось подробно разглядеть улыбающуюся очкастую женщину; он даже не мог поглядеть, какие у нее ноги. Вместе с тем было в нем и некоторое неспокойствие, что вряд ли не будет истолковано как влюбленность и восхищение. Однако в любом случае трезвая женщина умнее и приметливее любого мужика, озабоченного поводом и способом распушить хвост.
Он почувствовал, что ему под мышку лезет маленькая, понимающая и сочувствующая ему рука и сказала (рука сказала? да, рука!):
— Говоря по правде, я не люблю рестораны.
Он перехватил такси, шофер сказал:
— Еду в Бескудниково.
— Нам туда не надо, — возразил Самолет Иваныч.
— Захлопни дверь!
Единственную месть, которую мог себе позволить Самолет Иваныч, оставить дверь распахнутой: пусть перегибается и сам захлопывает, сволочь такая.
— Закрой дверь! — приказал шофер.
— Делайте, как вам удобнее, — вежливо кивнул Самолет Иваныч.
— Стоило бы тебе рыло начистить, — сказал шофер.
— За чем же дело стало? — со всей возможной любезностью отозвался Крестинин и, повернувшись к Одессе, покачал головой, — очень нервный для своего возраста.
— Не надо сердиться на обслуживающий персонал, — с поистине королевской простотой отозвалась Одесса Федоровна.
Последнее показалось шоферу особенно обидным, и он дернулся, как бы желая проучить этих… этих… И тогда Самолет Иваныч снял наручные часы, передал их Одессе и слегка поддернул рукава; на его лице играла добродушнейшая улыбка.
— А-а, черт с тобой! — вдруг сменил гнев на милость шофер. — Куда тебе?
Одесса заколебалась, но Крестинин раскрыл перед ней дверцу.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Здравствуйте, — ответил шофер.
Все стало на свои места, а Крестинин подумал о своем поведении: «А ведь ты фуфло гнал, господин, то есть товарищ Крестинин».
Одесса Федоровна вернула ему часы. Он задержал ее руку в своей, потом, наклонившись, прильнул к ней губами.
— Куда прикажете? — спросил шофер.
— На Поварскую, — ответила Одесса. — Там мастерская, — пояснила она.
…Очередь не страшна, если не лезут в обход и ты не один. Они стояли прижавшись друг к другу.
— Я испугалась, когда ты снял свои роскошные часы, — сказала она, упирая на «ты».
— Ничего заслуживающего внимания.
— Ты спортсмен?
— Не мирового класса, — ответил он со скромностью истинного фуфлогона.
И не было ничего противоестественного в том, что он приобнял ее — рука почувствовала ее живую спину — и осторожно поцеловал в уголок губ- мешали огромные очки. Им, пожалуй, нравилось выступать под псевдонимами и не проявлять друг к другу любопытства мира сего: какая разница, где работаешь, каковы твое семейное положение, зарплата и количество детей.
Очередь их сблизила, заставила почувствовать друг в друге защиту (в том числе и от скуки) и нежность. Он помнил ее живую, очень понятливую спину, способную отвечать на любое прикосновение.
Когда же она сняла очки, он был поражен в самое сердце взглядом ее близоруких, ласковых и огромных, как лесные озера, глаз.
Но он, даже пораженный, нашел в себе силы подумать: «Это у нее безошибочный прием добивать жертву».
Они — он был обвешан свертками и бутылками, как рождественская елка очутились в мастерской и были встречены искренним и излишне громким ликованием уже довольно теплой компании бородатых мужчин и развязных женщин с сигаретами. Горячий прием Крестинин отнес даже не к своей даме, а к собственным украшениям (если трактовать себя как елку): судя по всему, художники были уже сухими и готовились к походу в магазин, и — о счастье! не надо никуда бежать.
Он мельком глянул на холсты, представляющие собой довольно сложную по цвету мазню с зашифрованными сюжетами, и портрет какого-то государственного деятеля, страдающего флюсом и справа, и слева.
— Позвольте представить, — сказала Одесса. — Старинный друг. Его зовут Самолетом Иванычем.
— Ура! — закричал один из бородачей и шепотом спросил: — Где достал все это? — кивнул на свертки с роскошной закуской.
— А-а, на сдачу дали в овощном, — сострил Самолет Иваныч, что было оценено, может, излишне бурно.
Одесса и Самолет Иваныч оказались у камина, где горели ящики из-под венгерских овощей.
— Кто Самолет Иваныч? — спросил один из любознательных. — Художник?
— Нет, он — самолет, — ответила Одесса. — А я — Одесса, сокращенно «Ода». Смахивает на кличку доберман-пинчера, но сойдет.
Он хотел что-то сказать, но осекся: в многолюдной компании следует молчать — и без тебя говорунов хватит — и ни в коем случае не лезть в затейники и не умничать.