Шерли — страница 79 из 120

— Который теперь час? — спросила она.

— Начало десятого.

— Только-то? Какая длинная ночь впереди! Но чай меня подкрепил, я, пожалуй, сяду.

Миссис Прайор приподняла ее и взбила подушки.

— Слава Богу, что мне не все время так плохо, не всегда я такая беспомощная и жалкая. Днем, посла ухода Гортензии, мне стало хуже; надеюсь, теперь полегчает. Ночь сейчас, должно быть, хороша, правда? Луна такая яркая…

— Да, сейчас очень красиво, ночь великолепная. Старая колокольня так и сверкает, словно из серебра.

— На кладбище, наверное, все тихо, покойно…

— Да, и в саду тоже: всюду роса блестит на листве.

— Что вы видите на могилах — высокий бурьян и крапиву или цветы среди мягкой травы?

— Я вижу закрывшиеся на ночь белые маргаритки, — на некоторых могилках они сверкают, как жемчужины. Томас выполол лопухи и сорную траву и все расчистил.

— Я рада. Мне всегда приятно, когда там все в порядке, — от этого становится как-то спокойнее на душе. Наверное, в церкви луна сейчас светит, как в моей комнате, и лунный свет падает сквозь восточное окно прямо на могильные плиты. Стоит мне закрыть глаза, и я вижу надпись над могилой моего бедного отца, черные буквы на белом мраморе. Там еще много места и для других надписей.

— Утром приходил Вильям Фаррен поухаживать за вашими цветами. Он боится, что, пока вы больны, о них никто не позаботится. А два самых любимых ваших цветка в горшках он даже унес домой, чтобы присмотреть за ними до вашего выздоровления.

— Если бы мне пришлось писать завещание, я бы оставила Вильяму все мои цветы, Шерли — все безделушки, кроме медальона, — пусть его с меня не снимают, а вам — все книги.

Помолчав, Каролина проговорила:

— Миссис Прайор, мне так хочется попросить вас кое о чем.

— О чем же, Каролина?

— Вы знаете, как я люблю слушать, когда вы поете, — спойте мне псалом! Тот самый, который начинается словами: «Наш Бог — опора дней былых…»

Миссис Прайор тотчас согласилась и запела.

Не диво, что Каролина любила ее слушать. Голос миссис Прайор всегда был нежен и звонок, как серебряный колокольчик, а когда она начинала петь, он звучал просто божественно, — ни флейта, ни арфа не могли с ним сравниться по чистоте тонов. Но голос ничего не значил в сравнении с выразительностью ее пения: в нем раскрывалась вся ее трепетная, любящая душа.

Заслышав псалом, служанки в кухне побросали свои дела и поспешили поближе к ведущей наверх лестнице, и даже старик Хелстоун, прогуливавшийся по саду, раздумывая о хрупкости и слабости женщин, застыл на месте, чтобы не упустить ни одной ноты печальной мелодии. Почему-то вспомнилась ему давно забытая покойница жена и почему-то еще больнее стало при мысли о безвременно увядающей юности Каролины. С облегчением вспомнил он о том, что обещал зайти сегодня к Уинну, мировому судье, и поспешил прочь. Хелстоун терпеть не мог тоскливых размышлений и печали, и когда на него нападало такое настроение, он старался отделаться от него поскорее. Но псалом все еще следовал за ним, когда он шагал через поля, а потому он ускорил свой и без того быстрый шаг, чтобы избавиться наконец от этого наваждения, от этих слов, звучавших ему вслед:

Нам Бог опора дней былых,

Надежда новых дней;

Он крепче крепостей любых,

И дома он роднен.

По слову Божьему восстал

Из праха род людской,

«Вернешься в прах, — Господь сказал,

И станешь вновь землей!»

Стремителен столетий бег,

Неуловим для глаз:

Как ночь, уходит целый век

В рассветный краткий час.

Плывем по времени — реке,

Мы — утлые челны,

Бесследно таем вдалеке,

Как днем — ночные сны.

Народы на заре времен

Цветут, как луг весной,

Но будет солнцем луг сожжен

И ляжет под косой.

Господь, опора дней былых,

Надежда новых дней,

Будь с нами в горестях любых

И сделай нас сильней!

— А теперь песню, шотландскую песенку! — попросила Каролина, когда миссис Прайор допела псалом. — Ту самую, про холмы и долины Дуна.

И снова миссис Прайор запела, — вернее, пыталась запеть. Но после первого же куплета голос ее дрогнул: переполненное сердце не выдержало, и она залилась слезами.

— Этот волнующий, грустный напев довел вас до слез, — огорченно проговорила Каролина. — Идите ко мне, я вас успокою.

Миссис Прайор подошла, присела на край постели и позволила больной обнять себя исхудавшими руками.

— Вы так часто утешали меня, — прошептала девушка, целуя ее в щеку. Позвольте же мне вас утешить! Надеюсь, — добавила она, — вы плачете не из-за меня?

Ответа не последовало.

— Вы думаете, мне уже не станет лучше? Я ведь не сильно больна, просто очень слаба.

— Но душа, Каролина, ваша душа сломлена, ваше сердце разбито! Вы столько выстрадали, столько перенесли унижений, разочарований, отчаяния!

— Да, наверное, горе было и есть мой самый страшный недуг. Иногда я думаю, что, если бы у меня появился хоть проблеск радости, я бы еще смогла поправиться.

— Вам хочется жить?

— У меня нет цели в жизни.

— Вы любите меня, Каролина?

— Очень, по-настоящему, порой невыразимо. Вот и теперь мне кажется, будто сердце мое слилось с вашим.

— Я сейчас вернусь, — проговорила миссис Прайор, укладывая больную на подушки.

Оставив Каролину, она быстро подошла к двери, осторожно повернула ключ и, убедившись, что дверь заперта, вернулась к постели. Тут она наклонилась над больной, отбросила полог, чтобы он не затенял лунный свет, и пристально посмотрела на Каролину.

— В таком случае, если вы меня вправду любите, — заговорила она быстрым, прерывающимся шепотом, — если вам действительно кажется, как вы сами сказали, будто сердце ваше слилось с моим, то мои слова не огорчат вас и не поразят. Узнайте же: мое сердце было источником жизни для вашего, в вас течет моя кровь, вы моя, моя дочь, мое родное дитя!

— Миссис Прайор!..

— Девочка моя!

— Значит… значит, вы… вы хотите меня удочерить?

— Это значит, что хоть я не дала тебе ничего иного, зато я дала тебе жизнь, я тебя вскормила, я твоя настоящая мать, и ни одна женщина не может отнять у меня право называться так!

— Но миссис Джеймс Хелстоун, жена моего отца, — я ее даже не помню! разве не она моя мать?

— Она твоя мать. Джеймс Хелстоун был моим мужем. Говорю тебе, ты моя дочь. Я в этом убедилась. Я боялась, что в тебе не окажется ничего моего, для меня это было бы жестоким ударом. Но я вижу, что это не так. Бог был ко мне милостив: у моей дочери моя душа; она принадлежит только мне, мне одной, и принадлежит по праву! Внешность, черты лица — все это от Джеймса. В юности он был красив, и даже пороки не смогли его обезобразить. Отец дал тебе, дорогая, эти синие глаза и мягкие каштановые волосы; он дал тебе прелестный овал лица и правильные черты; вся твоя красота — от него. Но сердце и разум у тебя — мои. Я заронила в твою душу добрые семена, и они дали всходы и принесли совершенные плоды. Дитя мое! Мое уважение к тебе так же глубоко, как моя любовь.

— Неужели все это правда? Уж не грежу ли я?

— Это так же верно, как то, что твои щечки снова должны округлиться и расцвести здоровым румянцем.

— Родная мать! Неужели я смогу полюбить мать так же, как люблю вас? Мне говорили, что многим она не правилась…

— Тебе так говорили? Теперь послушай, что скажет мать: она не хочет угождать людям и не заботится об их мнении, потому что все ее мысли обращены только к дочери; она думает только о том — примет ее дочь или оттолкнет?

— Но если вы моя мама, — весь мир для меня изменился! Тогда я буду жить, наверное буду! Тогда я сделаю все, чтобы поправиться…

— Ты должна поправиться! Ты пила из моей груди жизнь и силы, когда была хрупким прелестным младенцем, а я склонялась над тобой и плакала, глядя в твои голубые глазенки, ибо в самой твоей красоте с ужасом различала знакомые черты, знакомые свойства, которые жгли мое сердце, как раскаленное железо, пронзали мою душу, как холодный клинок. Доченька моя! Мы так долго были врозь! Теперь я вернулась, чтобы лелеять тебя.

Она привлекла Каролину к себе на грудь, обняла и принялась тихонько покачивать, словно убаюкивая маленького ребенка.

— Мама! Маменька!

Дитя прильнуло к матери, и та, услышав призыв, почувствовала трепетную жажду ласки, прижала ее к себе еще крепче. Она осыпала Каролину поцелуями, шептала ей нежные слова, склоняясь над нею, словно голубка над своим птенцом.

Долгое время в комнате царило молчание.

* * *

— Дядя знает?

— Да, твой дядя знает. Я открылась ему в первый день, как пришла сюда.

— Вы узнали меня, когда мы впервые встретились в Филдхеде?

— Как же я могла тебя не узнать? Когда доложили о приходе мистера и мисс Хелстоун, я знала, что сейчас увижу свое дитя.

— Так вот, значит, в чем было дело. Я тогда заметила, что вы взволнованы.

— Ты ничего не могла заметить: я умею скрывать свои чувства. Ты даже представить себе не можешь, что я пережила за те две минуты, которые прошли до твоего появления в гостиной. Они показались мне вечностью! Ты не знаешь, как потряс меня твой взгляд, вид, походка…

— Но почему? Я вас разочаровала?

— «На кого она похожа?» — спрашивала я себя, и когда увидела, то чуть не упала в обморок.

— Но почему же, мама?

— Я вся дрожала тогда. Я говорила себе: «Я никогда не откроюсь ей, она никогда не узнает, кто я!»

— Но я ведь не сказала и не сделала ничего особенного. Просто немного оробела перед незнакомыми людьми, и все.

— Я вскоре заметила твою робость, и это меня немного успокоило. Но мне бы хотелось, чтобы ты была неуклюжей, смешной, неловкой…

— Я ничего не понимаю.

— У меня были причины бояться красивой внешности, не доверять любезности, трепетать перед изысканностью, обходительностью и грацией. Красота и обольщение вошли в мою жизнь, когда я была замкнутой и печальной, юной и доверчивой, когда я была несчастной гувернанткой и, медленно угасая, погибала от ненавистной робости. Тогда, Каролина, я приняла это обольщение за дар небесный! Я пошла за ним, я отдала ему без остатка всю себя — свою жизнь, свое будущее, свои надежды на счастье. Но мне суждено было увидеть, как у домашнего очага белая маска ангела спала, яркий маскарадный наряд был сброшен, и передо мной предстал… О, Боже, как я страдала!