Моя же возлюбленная, если она когда-нибудь у меня будет, должна больше походить на розу, чью прелесть и красоту оберегают колючие шипы. Моя жена, если я когда-нибудь женюсь, должна тревожить меня язвительными уколами, давать мне повод обращаться к моим безграничным запасам терпения, чтобы они не пропали. Я создан не для того, чтобы жить с овечкой, мне пристало укрощать юную львицу или пантеру. Мне нравится сладость, только если в ней достаточно остроты, я люблю свет, если он жарок, и радуюсь летнему дню, если горячее солнце румянит фрукты и золотит нивы. Красавица прекраснее всего в то мгновение, когда, рассерженная моими насмешками, яростно нападает на меня. И чем больше она горячится, чем сильнее ее гнев, тем очаровательнее она становится. Боюсь, что мне бы скоро наскучила безмолвная кротость невинной овечки; милое воркование голубки, которая не трепещет на моей груди и не будоражит чувств, вскоре стало бы мне в тягость. Но я буду счастлив испытать свое терпение, чтобы приручить и укротить безудержную, гордую орлицу. Я смогу найти применение своим силам только в схватках с непокорной дикой хищницей.
О, моя ученица, слишком мятежная для рая и невинная для ада! Я смотрю на тебя, преклоняюсь перед тобой и мечтаю о тебе, но никогда не осмелюсь на большее. Увы! Я знаю, что мог бы сделать тебя счастливой, но неужели мне суждено увидеть, как ты достанешься другому, который ничего тебе не даст? Рука его ласкова, однако слаба, ему не покорить Шерли. Он не сумеет укротить Шерли, а укротить ее необходимо.
Осторожнее, сэр Филипп Наннели! Я никогда не видел, чтобы, сидя рядом с вами или прохаживаясь рука об руку, Шерли молчала, сжав губы, и хмурилась, пытаясь смириться с какой-нибудь чертой вашего характера, которая ей не нравится, или снисходительно относилась к вашим недостаткам, полагая, что их искупают достоинства, хотя ей от этого не легче. Я не замечал гневного румянца на ее лице, мрачного блеска в глазах или легкого отвращения, когда вы подходите к ней слишком близко, глядите на нее слишком выразительно или шепчете что-то с излишней пылкостью. Повторяю, ничего этого я не видел, но вдруг вспомнил миф о Семеле[118], только наоборот.
Я вижу перед собой не дочь Кадма и думаю не о ее роковом желании узреть Юпитера во всем его божественном величии. Предо мной жрец Юноны, глубокой ночью стоящий один у алтаря в аргосском храме. Долгие годы он одиноко поклоняется своей богине, живет в мечтах. Он поражен божественным безумием; он любит идола, которому служит, и день и ночь умоляет Волоокую снизойти к своему ревностному почитателю. Юнона вняла мольбе и пообещала смилостивиться. Весь Аргос спит. Врата храма закрыты. Жрец ждет у алтаря.
Вдруг содрогнулись небо и земля, однако в спящем городе никто этого не слышит, кроме жреца, бесстрашного и непоколебимого в своей слепой вере. Внезапно посреди безмолвия его охватывает ослепительный свет. Сквозь расколовшуюся крышу храма, сквозь широко разверзшиеся небеса, сияющие лазурью, сходит грозное неземное видение. Ты хотел меня узреть? А теперь отступаешь? Не гляди, говорит он себе, но поздно – вспышка, и он ослеплен. Невыразимый голос гремит в храме. Лучше бы его не слышать! Нестерпимое сияние озаряет колонны ужасающим светом, разгорается ярче и ярче… Смилуйтесь, боги, и погасите этот огонь!
Благочестивый житель Аргоса приходит на рассвете в храм, чтобы совершить жертвоприношение. Ночью была гроза, и молния попала в храм. Алтарь расколот, мраморный пол вокруг растрескался и почернел. Лишь статуя Юноны возвышается в гордой неприкосновенности, строгая и величественная, а у ее ног лежит кучка белого пепла. Жреца нет: тот, кто видел, исчез, и больше его никто не увидит.
А вот и шум экипажа! Закрою секретер и положу ключи в карман: завтра она хватится их, начнет искать и обязательно придет ко мне. Так и слышу ее голос: «Мистер Мур, вы не видели мои ключи?»
Она проговорит это ясным голоском, дрожащим от досады, и будет заметно, как ей неловко ходить по дому и в двадцатый раз повторять свой вопрос. Я непременно ее помучаю, задержу на несколько минут, пусть подождет и посомневается, а когда верну ключи, то обязательно прочитаю нотацию. Вот еще сумочка с кошельком, перчатка, ручка, печать. Конечно, Шерли уговорит меня все отдать, да только я спешить не стану: пусть признается, покается и хорошенько попросит. До сих пор я не смел прикоснуться к ее руке, локонам, даже к ленте на платье, но теперь-то я себя побалую. Каждая черточка ее лица, выражение сияющих глаз и прекрасных губ будут меняться, и я наслажусь всем их восхитительным многообразием. Испытаю счастье, восторг, и, возможно, моя безнадежная привязанность станет еще крепче. Уж если мне суждено стать рабом Шерли, тогда я дорого продам свою свободу».
Луи запер секретер, положил вещицы Шерли в карман и вышел из комнаты.
Глава 30. исповедь
Все говорили, что Роберту Муру давно пора вернуться домой. Обитателей Брайрфилда заставило недоумевать его странное отсутствие, в Уиннбери и Наннели тоже удивлялись и гадали, когда он вернется.
Так почему же Мур задержался в городе? Насколько было известно, причин у него хватало, и причем убедительных. Впрочем, молва утверждала, будто удерживали его отнюдь не дела – дела, ради которых ему пришлось уехать, он давно уладил. Четырех главарей, коих Мур преследовал, вскоре поймали. Он лично присутствовал на суде, слышал, как их осудили и вынесли приговор, и своими глазами видел, что их погрузили на корабль и отправили на каторгу.
Обо всем этом в Брайрфилде знали. В газетах напечатали о суде, а «Курьер Стилбро» опубликовал полный отчет со всеми подробностями. Никто не восторгался настойчивостью Мура, не превозносил его успех, хотя другие владельцы фабрик втайне радовались, полагая, что отныне жестокость карающего правосудия остановит мрачное подстрекательство к бунту. Однако недовольные продолжали роптать. Они произносили зловещие клятвы над кружками крепкого эля в пивных и провозглашали странные тосты, накачиваясь огненным британским джином. Кто-то пустил слух, что Мур просто боится вернуться в Йоркшир, будучи уверен, что не проживет здесь и часа.
– Я напишу Муру, – заявил мистер Йорк, когда управляющий сообщил ему об этих слухах. – И если он после этого не примчится сюда, то уже ничто не заставит его вернуться.
Возымело ли действие письмо мистера Йорка, или нашлись иные причины, но Мур наконец назвал Джо Скотту дату своего возвращения и велел прислать ему коня к гостинице «Георг». Джо Скотт в свою очередь сообщил о приезде хозяина мистеру Йорку, и тот решил выехать Муру навстречу.
Был базарный день. Мур приехал как раз к обеду и занял свое обычное место за столом, где собирались торговцы и промышленники. Фабриканты встретили его с почтением: Мур был в какой-то мере чужеземцем, к тому же показал себя человеком слова и дела. Даже те, кто на людях не осмеливался признать свое с ним знакомство, опасаясь, что ненависть и месть, направленные на Мура, могут задеть и их самих, теперь в узком кругу приветствовали его как победителя. Когда подали вино, почтительное отношение присутствующих, несомненно, перешло бы в восторг, если бы сам Мур не сдерживал его с невозмутимым равнодушием, пресекая пылкие излияния.
Мистер Йорк, неизменный председательствующий на подобных обедах, с удовлетворением наблюдал за своим молодым другом. Этот достойный джентльмен презирал людей, падких на лесть и охочих до славы. И не существовало для него человека милее и приятнее, чем тот, кто вообще неспособен наслаждаться своей известностью. Именно неспособен! Презрение не понравилось бы Йорку и показалось бы подозрительным, однако безразличие Мура смягчило его суровый нрав.
Он с удовольствием смотрел, как молчаливый Роберт, откинувшись на спинку стула, слушает владельцев суконных и одеяльных фабрик, которые превозносили его мужество и восхваляли подвиги, перемежая дифирамбы злобной бранью в адрес рабочих. Сердце мистера Йорка радовалось, когда он видел, что грубая лесть глубоко неприятна Муру, и он почти стыдится своих поступков. Упреки, оскорбления и клевету легко принимать с улыбкой, однако тяжело выслушивать похвалы тех, кого презираешь. Мур не раз сталкивался с людской неприязнью и противостоял ей с великолепной выдержкой и воодушевлением, но теперь понурил голову и смущенно сжался под потоком низкопробной лести и поздравлений.
Йорк не удержался и спросил, нравятся ли Муру новые союзники и не думает ли он, что они оказывают честь его делу.
– Жаль только, парень, что ты не повесил тех четырех голодранцев, – добавил он. – Если бы тебе это удалось, местные дворяне выпрягли бы коней из твоей кареты, впряглись бы в нее сами, и два десятка ослов доставили бы тебя в Стилбро как триумфатора.
Вскоре Мур отказался от вина, попрощался и ушел. Минут через пять за ним последовал и мистер Йорк. Они выехали из Стилбро вместе.
Возвращаться домой было еще рано, но день близился к вечеру. Последние лучи солнца уже не золотили края облаков, и октябрьская ночь окутала пустоши густеющей тенью, предвестницей своего приближения.
Слегка захмелевший после умеренных возлияний мистер Йорк болтал без умолку, довольный тем, что Мур наконец вернулся в Йоркшир. Радуясь столь приятному попутчику в дальней дороге, мистер Йорк коротко, но уничижительно высказался о судебном процессе и приговоре, затем перешел к местным сплетням и вскоре набросился на самого Мура.
– Слушай, Роберт, сдается мне, ты здорово оплошал, да только так тебе и надо! Фортуна тебе улыбалась и уже готовила первый приз своей лотереи – двадцать тысяч фунтов. Протяни руку и бери. А что ты сделал? Велел седлать коня и ускакал в Уорикшир охотиться за негодяями! Твоя возлюбленная, – я имею в виду Фортуну, – отнеслась к этому снисходительно. «Я его прощаю: он еще слишком молод», – сказала она. «Как статуя Терпения застыв»[119], она ждала, когда настигнут мерзавцев, и охота на этом закончится. Надеялась, что ты вернешься и будешь паинькой. Тогда она еще, может, и отдала бы тебе первый приз. Однако, – продолжил мистер Йорк, – представь ее, да и мое тоже, удивление, когда она узнала, что вместо того