взгляд может ее выдать. В общем, вообразите, что ваша Мэри не холодна, а робка, не безучастна, а впечатлительна, не пуста, а невинна, не жеманна, а чиста; вообразите все это и ответьте: отказались бы вы от нее ради приданого другой женщины?
Мистер Йорк приподнял шляпу и вытер лоб платком.
– А вот и луна появилась, – произнес он, указывая хлыстом через пустошь. – Вон она, выплывает из тумана, и сердито смотрит на нас, словно чудной красный глаз. Ну уж если эта луна серебряная, значит, лоб старины Хелстоуна бел как снег. Чего это она повисла над Рашеджем и глядит на нас так хмуро и злобно?
– Йорк, если бы Мэри любила вас молчаливо и преданно, чистой, но пылкой любовью – так, как вам бы хотелось, чтобы вас любила жена, – вы бы покинули Мэри?
– Роберт! – воскликнул Йорк.
Он поднял руку, но сдержался и, помолчав, произнес:
– Послушай, Роберт, этот мир странно устроен, а люди состоят из еще более странных элементов, чем те, что перебродили в котле первородного хаоса. Я мог бы поклясться во весь голос – так громко, что браконьеры примут эту клятву за уханье выпи на Билберрийском болоте, – я мог бы заверить тебя, что в этом случае только смерть разлучила бы меня с Мэри. Но я прожил на свете пятьдесят пять лет, хорошо изучил человеческую натуру и должен открыть тебе горькую правду: скорее всего, если бы Мэри любила, а не высмеивала меня, если бы я был уверен в ее чувствах и постоянстве, если бы меня не терзали сомнения и если бы я не претерпевал унижений, тогда… – Он тяжело уронил руку на седло. – Вполне вероятно, что и тогда бы я покинул Мэри!
Некоторое время они молча ехали рядом. Никто не проронил ни слова, пока Рашедж не остался позади. Над лиловым краем пустоши засветились огоньки Брайерфилда. Роберт, который был моложе спутника, и воспоминания занимали его меньше, заговорил первым:
– Я верю, и с каждым днем все сильнее, что в этом мире нет ничего стоящего: ни принципов, ни убеждений, – если только они не родились в очистительном пламени или в укрепляющей борьбе с опасностью. Мы ошибаемся, падаем, нас унижают, зато после этого становимся осторожнее. Мы жадно упиваемся ядом из позолоченной чаши порока или вкушаем его из нищенской сумы алчности. Ослабеваем, опускаемся, все доброе в нас восстает против нас самих, наша душа горько протестует против тела; идет настоящая внутренняя война, и если душа достаточно сильна, она побеждает и становится владычицей.
– Что ты теперь собираешься делать, Роберт? Каковы твои планы?
– Я не буду говорить о своих личных планах, тем более что это нетрудно: сейчас у меня их нет. В моем положении человеку не пристало думать о личной жизни: я весь в долгах. Что касается моей деловой жизни, то здесь мои планы слегка изменились. В Бирмингеме я ознакомился с действительным положением вещей, разобрался в причине нынешних беспорядков в стране. Тем же я занимался и в Лондоне. Там меня никто не знает, и я мог бродить где хочу и общаться с кем пожелаю. Я бывал там, где люди нуждаются в еде, одежде и топливе, встречал несчастных, живущих без работы и без надежды на лучшее. Я видел, как те, кто от природы добр и возвышен, вынуждены существовать среди ужасных лишений, терзаемые отчаянием. Я наблюдал других, более приземленных, – лишенные воспитания, они не испытывают ничего, кроме животных инстинктов. Будучи не в силах удовлетворить эти низменные желания, они похожи на измученных голодом и жаждой зверей. Я видел то, что послужило уроком моему разуму, и наполнило мою душу новыми чувствами. Я не собираюсь проповедовать снисходительность и сентиментальность, как не проповедовал и раньше, и по-прежнему не выношу тщеславие и строптивость. Если придется, я вновь сражусь с толпой мятежников и буду неутомимо преследовать их беглых вожаков, пока они не понесут заслуженного наказания. Однако теперь я буду делать это ради блага тех, кого они обманывают. Я понял, Йорк, что нельзя смотреть на жизнь однобоко и предвзято. Есть кое-что поважнее корыстных интересов, осуществления своих планов, даже бесчестящих долгов. Для того чтобы уважать самого себя, человек должен знать, что поступает справедливо со своими ближними. До тех пор, пока не стану внимательнее к невежеству и людским страданиям, я буду презирать себя за несправедливость. Что такое? – спросил он, обращаясь к коню, который услышал журчание воды и свернул туда, где лунный луч играл в хрустальном омуте ручья. – Поезжайте, Йорк! – крикнул Мур. – Я должен напоить коня.
Йорк медленно двинулся вперед, пытаясь различить среди многочисленных светящихся вдали точек огни Брайрменса. Стилброская пустошь осталась позади, по обеим сторонам дороги теперь тянулись зеленые насаждения. Внизу лежала густонаселенная долина. Путники почти добрались до дома.
Они уже миновали безлюдную, поросшую вереском местность, и мистер Йорк заметил за стеной чью-то шляпу и услышал голос. Однако прозвучавшие в тишине слова были весьма необычны:
– Когда нечестивец погибнет, раздастся вопль. – Как проносится и исчезает вихрь, так и грешник исчезнет с лица земли. Пусть ужас поглотит его словно пучина вод, да разверзнутся перед ним бездны ада! Пусть умрет он в неведении!
Яркая вспышка и громкий треск разорвали тишину ночи. Еще не успев оглянуться, Йорк уже знал, что четверо осужденных в Бирмингеме отомщены.
Глава 31. Дядя и племянница
Итак, все решено. Знал это сэр Филипп Наннели, знала Шерли, узнал, разумеется, и мистер Симпсон. Жребий был брошен в тот вечер, когда обитатели поместья имели честь отужинать с семейством Наннели.
Баронету пришлось действовать решительнее обычного – так уж сложились обстоятельства. Началось все с того, что мисс Килдар за ужином была необычайно задумчива и печальна, и столь непривычный для нее образ затронул чувствительную, поэтическую струнку в душе сэра Филиппа. В голове сам собой начал складываться сонет, а пока строки сплетались, одна из сестер сэра Филиппа убедила даму, похитившую его сердце, сесть за фортепиано и исполнить балладу. Не просто балладу – одну из его собственных, причем самую душевную, трогательную, ту, что не пришлось вымучивать, пожалуй, лучшую из всего многострадального творчества.
Случилось так, что за минуту до этого Шерли взглянула в окно и увидела бурную лунную ночь; ветер гнул старые одинокие деревья: могучие развесистые дубы и горделивые высокие буки. До слуха ее донесся приглушенный шорох леса, а перед глазами промчались облака, затмевая яркую луну. От окна Шерли отвернулась растроганной и взволнованной, если не сказать более – потрясенной и вдохновленной.
И вот, как просили, она запела. Балладу о любви – той самой, вечной, неустрашимой в беде, непоколебимой в горе, незыблемой в нищете. Слова, сами по себе бесхитростные и нежные, были положены на красивый старинный мотив. При простом декларировании, возможно, стихам не хватило бы изысканности, однако в хорошем исполнении песня звучала прелестно. А постаралась Шерли на славу. В самые чувственные строки она вдохнула мягкость, в страстные добавила силы. В тот вечер голос ее был особенно звучен и выразителен. Она впечатлила всех присутствующих, а одного из них совершенным образом очаровала.
Встав из-за фортепиано, Шерли отошла к камину и присела на пуф. Вокруг столпились на удивление молчаливые дамы. И мисс Симпсон, и мисс Наннели глядели на нее, как домашние индюшки на ибиса, цаплю или еще какое диковинное создание. С чего бы птице – и так петь? Они никогда так не поют. А пристало ли вообще петь с таким чувством, с таким своеобразием? Нет-нет, только не благовоспитанным пансионеркам! Это слишком необычно, странно!
Шерли решительно осудили. Даже старая леди Наннели смерила ее холодным взглядом из кресла у камина, всем своим видом будто провозглашая: «Эта особа не ровня мне или моим дочерям. Я не желаю ее видеть супругой моего сына».
Сын ее этот взгляд заметил и, правильно истолковав, встревожился. То, к чему он так стремится, в любой момент может ускользнуть из рук. Надо спешить!
В комнате, где они сидели, прежде располагалась картинная галерея. Отец сэра Филиппа – сэр Монктон – превратил ее в салон, однако она так и осталась темной и необжитой. Под окном имелась ниша, где стояли диван, столик и затейливый секретер, образуя укромный уголок. Там можно было уединиться для беседы, и окружающие не услышали бы ни слова, если не говорить чересчур громко.
Своих сестер сэр Филипп попросил спеть дуэтом. Девицам Симпсон тоже подыскал занятие. Старшие дамы увлеклись беседой. Что до мисс Шерли, то в этот момент она удачно встала, чтобы рассмотреть картины поближе. Сэр Филипп тут же припомнил историю одной из своих прабабок – темноволосой красавицы, похожей на южный цветок, – и вдохновенно принялся рассказывать о ней гостье.
В секретере хранились кое-какие безделушки, оставшиеся от прабабки на память, и когда Шерли подошла взглянуть на молитвенник и четки, лежавшие в инкрустированном ящике, сэр Филипп последовал за ней, и пока обе мисс Наннели выводили визгливые рулады, начисто лишенные страсти и красоты, он подался ближе и шепнул на ухо Шерли пару фраз. Та застыла, словно бы шепот этот был заклинанием, обратившим ее в камень, однако в следующее мгновение подняла голову и что-то ответила, после чего они с баронетом разошлись в разные стороны. Мисс Килдар вернулась к камину, сэр Филипп же, посмотрев ей вслед, направился к сестрам.
Единственным, кто заметил эту сцену, был мистер Симпсон – разумеется, он не мог упустить племянницу из виду! Джентльмен сразу пришел к вполне ожидаемому выводу. Будь он столь же умен, сколь наблюдателен, и столь хитер, как любопытен, то обратил бы внимание на недовольную гримасу сэра Филиппа и понял бы свою ошибку. Однако мистер Симпсон по натуре отличался излишним самодовольством и торопливостью, и потому вернулся домой, петухом раздуваясь от гордости.
Хранить секреты он, естественно, не умел и, сделав открытие, не мог удержаться от болтовни. На следующее утро мистер Симпсон под надуманным предлогом пригласил к себе воспитателя сына и напыщенно провозгласил, что настало время готовиться к отъезду обратно на юг, поскольку важные дела, которые так долго удерживали его, мистера Симпсона, в Йоркшире, близки к удачному завершению. Тяжкие усилия, стоившие немалых тревог, вот-вот увенчаются успехом, и семейство вскоре обзаведется новыми родственными связями.