– Станет ли жизнь лучше?
– Жизнь станет такой, какой каждый ее захочет сделать. Например, мне пришлось бы найти другую профессию.
– Вы уже делились этим соображением, однако, на мой взгляд, детективы будут нужны вне зависимости от хода технического прогресса.
– Но только не те, что придерживаются моего метода. В будущем коммуникационные технологии приведут к тому, что одним нажатием кнопки можно будет получить огромные объемы информации.
– Тогда вы могли бы стать детективом иного склада, причем не менее успешным!
– Я счастлив тем, как прожил жизнь, и не вижу особого смысла раздумывать над тем, кем я или вы стали бы в другую эпоху. Думаю, мы оба принадлежим двухколесным экипажам, лондонским туманам и газовому освещению. Лично мне иного мира не хотелось бы.
– Мне тоже.
– Если бы мы с вами могли, взявшись за руки, вылететь из этого окна прямо в будущее, то вряд ли восхитились бы увиденным. Дивный новый мир? Я так не думаю.
– Возможно, наши предки испытывали те же чувства по отношению к наступающему девятнадцатому веку. Каждый век, каждая эпоха обладает собственными достоинствами. Недостатки мы можем рассмотреть, только оглядываясь назад. Современники Тюдоров наверняка считали, что живут в просвещенную эру. Мы, глядя с высоты нашего века, не согласимся с ними, отмечая ужасную санитарию, религиозную нетерпимость, бедность, разногласия между церковью и государством. Мы будем скорбно качать головами и указывать на наш век как на истинно просвещенную эру, хотя нам пришлось испытать почти все из перечисленных зол. Я предпочитаю думать о будущем как о чистом холсте, на котором человечество может написать новую, лучшую картину. Каждая эпоха должна учиться на уроках предыдущих времен. Те силы, которые ввергли мир в Великую войну, должны увидеть, каким бедствием она стала для планеты, и непременно учесть это на будущее.
– А на самом деле что мы видели после окончания мирового конфликта? Советскую революцию, вторую греко-турецкую войну, войну Польши с Советами. Теперь над Европой опять сгущаются штормовые облака, и, если я не утерял совсем своей способности делать выводы, скоро нас всех поглотит еще одна великая война.
– Но это было бы чистым безумием, Холмс.
– Вот именно. Это будет чистым безумием, Уотсон.
– Мне даже подумать страшно, какие ужасы может принести новая война. Я с трудом выносил вид исковерканных тел, которые наблюдал в полевых госпиталях Великой войны. Цвет целого поколения был уничтожен. Я хотел бы надеяться, что в будущем конфликты будут улаживаться посредством дипломатии, обсуждением и убеждением, а не пулями.
– Алчные страны всегда будут искать способа подчинить себе более слабых соперников, и приверженность человека к насилию всегда будет приводить любой спор к войне. Даже если политика и жадность не будут разделять, то религия – обязательно.
– В моем представлении развитие средств общения и сообщения должны сблизить нации, разве не так?
– Скорее, они поляризуют нации, а не сблизят. Различия между народами мира, политические, культурные или религиозные, будут ощущаться тем острее, чем теснее станет общение их носителей.
– Итак, чем выше мы поднимаемся, тем с большей вероятностью упадем. Чем больше у нас знаний, тем меньше умения хранить мир и достигать взаимопонимания. Человек – странное и несчастное животное, Холмс.
– И хозяин собственной судьбы, к худу ли, к добру.
– Как вы однажды заметили, жизнь несравненно причудливее, чем все, что способно создать человеческое воображение, и это будет верно и в дальнейшем. Но не слишком ли мрачны наши представления о будущем? Я предпочитаю смотреть на грядущие поколения с б́ольшим оптимизмом. Жизнь может оказаться куда приятнее для них, чем мы с вами представляем.
– Возможно. Старый добрый Уотсон, вы единственное, что не меняется в наш переменчивый век. Вы маяк надежды в этом скучном мире.
– И трус. И убийца.
– Уотсон, Уотсон. Что сделано, то сделано, назад не воротишь. Судить вас я не желаю, да и права такого не имею.
– Но в каком-то смысле вы провели значительную часть жизни в обществе человека, которого как будто хорошо знали, а на самом деле не знали до конца.
– Я знал вашу дружбу, вашу преданность и храбрость. Даже если бы мне стало известно о том печальном эпизоде вашего прошлого, это никак бы не повлияло на наши товарищеские отношения.
– Спасибо, Холмс.
– И кроме того, мой друг, мы не так уж отличаемся друг от друга.
– Нет? Я всегда считал, что между нами пролегает пропасть.
– Я не совсем это имел в виду.
– Вы же не хотите сказать, что тоже убили кого-то в ранней юности? Я бы ничему подобному не поверил.
– Тем не менее это правда.
– Я… но… что… кого… почему? Я… вы…
– Вы не хотите отдохнуть минутку, перед тем как я продолжу?
– Мой мозг говорит «нет», однако тело говорит «да».
– Как он, Люси?
– О, привет, Полли. Сейчас он такой спокойный. Но так и бормочет без остановки. И глаза у него тускнеют.
– О-хо-хо, бедняга.
– Да.
– Ты готова, Люси?
– Готова? К чему?
– Где твоя голова, девушка? Пора закругляться. То есть, почти пора.
– Ты иди, если хочешь, Полли. Я посижу еще тут, побуду с ним.
– О… ну ладно. И сколько ты собираешься тут сидеть?
– Пока… ты понимаешь.
– Ну-ка, дай я тебя обниму, странная ты девчонка.
– Спасибо, Полли.
– Мы же подруги. И желаю тебе завтра хорошо повеселиться со своим уэльским доктором!
– Да уж, повеселюсь, не сомневайся. А ты дома одна повеселись!
– Зато я знаю кое-что об уэльских мужчинах, Люси. У них…
– Ой, да брось ты, Полли!
– Пока, Люси.
– Пока, Полли.
– Боюсь, сейчас я с трудом отличаю сон от реальности. Я как будто во сне, все мои чувства притупились.
– Знаю, мой друг, я прекрасно знаю, о чем вы говорите.
– Кажется, становится светлее.
– Да, забрезжил рассвет.
– Сколько же сейчас времени? Что оно означает? Знает ли это хоть кто-то? Простите, Холмс, за этот старческий бред. Вы хотите продолжить нашу беседу? Я пойму, если такого желания у вас нет.
– Я продолжу, ибо случай, о котором я буду говорить, определил ход всей моей жизни – более чем что-либо другое, как вы сами поймете. Его последствия были значимы настолько, что я ощущал их постоянно. Вы ранее называли меня судьей, присяжными и палачом в одном лице.
– Да, но не в буквальном смысле слова, разумеется.
– Однако это верно и в буквальном смысле. Это случилось, когда Майкрофт отбыл в Оксфорд продолжать образование, а я остался дома, как некий барьер между отцом и матерью. Для отца я был ничтожеством, не заслуживающим внимания из-за чрезмерной привязанности к матери. В тот период отношения между родителями стали особенно напряженными. Отец находил удовольствие в том, чтобы изводить мать насмешками. Говорил, что она произвела на свет только двух сыновей, из которых называться сыном достоин лишь один.
– Должно быть, и для вас, и для вашей матери это было невыносимо.
– Да, но, к счастью, иногда он надолго отлучался – бог знает для каких дел.
– Разве в то время вы не покидали дом ради школьных занятий?
– Б́ольшую часть времени я отсутствовал, однако это только причиняло мне дополнительные страдания: хоть я на время избавлялся от нападок отца, мать безотлучно находилась дома. Тем не менее нам как-то удавалось сносить его издевательства. Со временем он до того распоясался, что стал приводить в дом женщин, с которыми вступал в связь. Он позволял им распоряжаться всем в нашем доме, пока они там находились или пока он не терял к ним интерес и не начинал искать чего-то нового.
– Возмутительно, Холмс. Почему ваша мать не сбежала, забрав вас с собой?
– Единственным ее прибежищем могла быть семья Верне во Франции, но моя мать держалась того убеждения, что я должен получить образование в лучших английских традициях, не хуже, чем Майкрофт.
– Разве нельзя было достичь тех же целей, не покидая страны, вдали от отца?
– Как бы я хотел, чтобы это было возможно, ах, как бы я хотел. Я… Простите мои эмоции, Уотсон, они берут верх над рассудком. Летом шестьдесят восьмого года я приехал домой на каникулы. Обстановка в доме была ужасная. Отец стал подвержен приступам дикой ярости, которые отягощались пьянством. Мать, прячась от него, все больше времени проводила в своих комнатах и выходила только к столу, тогда как мне оставалось лишь бродить по поместью и развлекать себя ботаническими исследованиями. Однажды в солнечный августовский день отец пригласил меня покататься с ним верхом. Я пришел в недоумение, ибо эта просьба исходила от человека, который до тех пор всеми возможными способами избегал моего общества. Но это была не столько просьба, сколько приказ, а я, будучи еще недостаточно сильным и смелым, не дерзнул ослушаться.
– Какое необычное положение, Холмс.
– Да, но всю его экстраординарность я смог осознать только позднее. Мы скакали по сельской местности до тех пор, пока не пришли в полное изнеможение и не загнали лошадей. Когда мы вернулись в дом, отец велел отвести лошадей в конюшню, хотя при нормальных обстоятельствах никогда не доверял мне эту задачу. Сцена, которую я застал по возвращении в дом, осталась в моей памяти навечно: неподвижное тело матери, лежащее в основании нашей внушительной лестницы. Она была мертва, все ее конечности и шея – сломаны.
– Бог мой, Холмс, какая невообразимая трагедия для вас! Где был ваш отец?
– Он стоял на коленях рядом с телом, видимо поверженный неожиданным горем. Но его лицо, Уотсон, его лицо… На нем были все признаки злорадства и триумфа. В тот момент он внушал мне большее отвращение, чем когда-либо раньше.
– Предположительно она упала, пока вы вдвоем с отцом были на конной прогулке?