Шерсть и снег — страница 11 из 49

— А почему бы тебе не поджечь лес одному? — раздражаясь, спросил Орасио.

— Я же сказал, что один человек ничего путного не сделает! Прибегут лесничие и сразу потушат огонь. Сгорит полдюжины сосен — и все!

— Ну а кто же пойдет с нами?

Тонио снова замялся:

— Люди вполне надежные… Сейчас я не могу их назвать… Потом узнаешь… Не хватает только одного, поэтому я и заговорил с тобой… Но если не хочешь, обойдемся без тебя…

Оба замолчали. Дождь наконец прекратился, и стадо снова начало разбредаться по склонам.

— Надо подумать… — проговорил Орасио. — Это можно сделать только в разгар лета, у нас еще много времени…

— Ладно, — недовольно ответил Тонио. — Но если будешь тянуть, я договорюсь с кем-нибудь другим…

Небо почти совсем очистилось, и солнечный свет озарил долину. Тонио посвятил Орасио в некоторые подробности — дело наверняка не провалится и ни для кого не опасно — и встал:

— Я ухожу домой! Овец теперь сто шестнадцать. Клейма и все прочее — между камней в глубине участка слева, если смотреть на Мантейгас. Я загляну туда и захвачу сыры… — Он закинул на плечи котомку, взял посох и шляпу и неуверенно пробормотал: — Прощай! — Затем сделал несколько шагов и с озабоченным видом обернулся: — Если бы я тебе не верил, как самому себе, никогда бы не сказал… Поэтому смотри…

— Можешь не беспокоиться. Ведь я поклялся, чего же тебе еще?

Орасио подождал, пока Тонио исчез за скалами. Собрал овец и немного спустя уже гнал их по склону, покрытому вереском. Вдалеке, там, где в древние времена спускались грозные ледники, а теперь мчалась Зезере, Орасио различил свой родной поселок. Это было лишь небольшое пятнышко, несколько белых, красных и черных мазков на фоне густой зелени лесов и полей. Его неожиданно охватила тоска по любимой, как будто он был от нее далеко-далеко, чуть ли не на краю света. «Проклятая жизнь! Находиться всего в трех часах ходьбы от дома и так долго не видеть Идалину!»

Стадо выбралось наконец на Наве-де-Санто-Антонио — обширное плоскогорье, в конце которого поднимались величественные каменные громады. Солнце победило последние остатки бури и посеребрило молодую зелень, одевающую пастбище.

Другие стада уже мирно щипали здесь траву. Узнав Орасио, пастухи издали приветственно махали ему рукой. А двое из них — Каньолас и Папагайо, оставив своих овец, подошли с расспросами: как у него дела, как ему жилось в армии? Потом начались разговоры, которые его только раздражали: «А я-то думал, что ты, прежде чем подняться в горы, женишься… Когда же у тебя свадьба?»

Орасио отвечал приветливо, но чувствовал при этом глухую злобу, сам не зная почему и против кого. Как будто людям не о чем больше говорить! Каменные громады, похожая на чашу долина, открывавшаяся перед его взором, дождь, падавший вдалеке, мрачные склоны гор — весь этот мужественный пейзаж, который в течение многих лет был для него привычным миром, теперь казался враждебным тем стремлениям, которые теснились у него в груди. Он узнавал все, вплоть до разросшихся за время его отсутствия вересковых зарослей на берегу ручья, пересекающего Наве, но смотрел на знакомую картину с ненавистью, как будто природа оказалась его заклятым врагом. Ему захотелось в отместку за что-то, непонятное ему самому, сбить выстрелом из ружья ястреба, который медленно кружил в очистившемся небе…

Издалека среди звона колокольчиков послышались веселые звуки свирели. Еще более раздраженный, Орасио вгляделся, но не мог на таком расстоянии рассмотреть, кто играет.

— Кто это?

— Шико да Левада, — ответил Каньолас.

Орасио почувствовал себя оскорбленным, у него появилось такое ощущение, будто его обокрали. Много лет кряду никто, кроме него, не играл в горах на свирели. Пастухи Мантейгаса шли туда, как в ссылку, им было не до забав, они постоянно думали о своих крошечных участках и о работах, которые их ожидают в поселке. Только он, Орасио, настоящий пастух, нарушал безмолвие гор своей старой свирелью, купленной у одного приятеля из Несперейры… Доносившиеся издалека рулады вызывали в нем желание заплакать.

— Шико раньше не играл…

— Это верно… — согласился Каньолас. — Он начал играть после смерти жены. Говорит, что это его отвлекает, он очень тоскует по ней…

Немного погодя пастухи вернулись к своим стадам. Орасио остался сидеть на камне, жуя кусок хлеба, который никак не шел ему в горло. Он был теперь уверен, что не ошибся, заподозрив Валадареса и Сотомайора в том, что они задумали жечь леса. «Без сомнения, это один из них либо оба вместе. Когда я встретил на дороге Валадареса, он, должно быть, возвращался после разговора с сыном насчет этого дела. Вот почему Тонио, вместо того чтобы отправиться со скотом прямо сюда, спустился к реке: он провожал отца до дороги. Но я очертя голову в такие дела впутываться не собираюсь. Посоветуюсь с Мануэлом Пейшото. Не буду рисковать своей свободой, чтобы услужить скряге Валадаресу. А с другой стороны, ведь леса приносят народу и пользу. Викарий Баррадас несколько лет назад, когда горели леса, говорил об этом в проповеди».

Овцы не спеша двигались вперед, и Орасио шел за ними. Все ему опостылело, день казался скучным и нескончаемым. Никогда в его пастушеской жизни время не тянулось так долго… Как он дождется утра, чтобы поговорить с Мануэлом? Изредка свирель Шико наполняла тишину своими короткими, резкими звуками, и Орасио становилось еще грустнее.

Не дойдя до края Наве, стадо повернуло обратно. Когда приближались сумерки, овцы сами направлялись к месту ночевки. Они как будто знали, сколько времени им потребуется, чтобы достигнуть овчарни до наступления ночи.

Стада медленно возвращались, пощипывая траву. Позванивали колокольчики, и, нарушая эту вечно одинаковую, жалкую и грустную, музыку, бойко и весело пела свирель Шико да Левада.

Заходящее солнце золотило вершины. Пастухи шли за стадами, словно те вели их за собой; рядом бежали собаки. И пастухи и псы внимательно следили за тем, чтобы не отбилась какая-нибудь овца — она наверняка досталась бы волкам на ужин. Шико да Левада шел позади всех, и за ним тянулись первые тени ночи.

Стадо Валадареса, отделившись от других, очутилось среди скал и наконец дошло до своего загона. Это было унавоженное овцами поле, обнесенное плетнем.

Лучшие земли всегда находились во владении промышленников, священников, крупных торговцев, поэтому с незапамятных времен жители поселков отправлялись в горы и там, где находили подходящее место, чтобы посеять горсть ржи, обрабатывали участок, орошая его своим потом. Но почва была бедной, под ней, на метр глубины, а иногда и меньше, лежал твердый слой сланцев или гранита. После каждого урожайного года горная земля должна была год или два отдыхать под паром. На эти участки пастухи и пригоняли на ночевку овец, чтобы они удобряли почву.

Сумерки уже окрасили горы в серый цвет, постепенно исчезали контуры обрывов. Свирель Шико да Левада наконец замолкла. В горах воцарилась немая тишина.

В углу загона, среди камней, Орасио нашел ведра, формы для сыра и немного картофеля. Он взял три ведра и подошел к стаду. Теперь он доил гораздо медленнее, чем до ухода в армию. Ему казалось, что овцы, обычно такие послушные, противились его рукам, которые потеряли прежнюю сноровку. Все же вскоре на дне ведра появилось молоко, оно медленно поднималось, белея в предвечернем полумраке.

Последними Орасио выдоил трех коз, затем отнес ведра к камням. С резким криком пролетела какая-то ночная птица. Он поднял глаза, но уже не увидел ее. Тишина влажной горной земли угнетала его: она будто проникала ему в легкие, заполняла рот, нос, уши, даже впитывалась в кожу. Орасио удивлялся: как он прежде переносил эту немоту мира, это одиночество, к которому настолько было привык, что в армии первое время не мог ночью заснуть в большой общей казарме? Он подумал, что теперь ему не по вкусу и одиночество и постоянное пребывание на людях, что только когда он начнет работать на фабрике и будет спать у себя дома, заживет по-человечески…

Усевшись перед пастухом, Пилот и Лохматый не спускали с него глаз. Они знали, что не получат еды, пока Орасио не приготовит молоко для сыра, но, видя, что он не торопится, начали проявлять беспокойство. Орасио процедил молоко, перелив его в пустое большое ведро, на которое натянул тряпку. Собаки внимательно следили за его движениями. Они видели, как он положил в молоко кусок брынзы, которая должна была вызвать свертывание. Теперь ждать уже недолго… Но Орасио работал все так же раздражающе медленно. Лохматый в нетерпении даже потянулся к одному из ведер и понюхал козье молоко, которое как раз и предназначалось для пастуха и собак.

Сумерки сгустились еще больше. На небе появилась первая бледная звезда. Орасио начал крошить в молоко хлеб, потом пододвинул ведро собакам, отказавшись от своей доли.

Два приятеля шумно накинулись на еду и, быстро покончив с молоком, снова принялись ждать. Орасио посмотрел на кучку картофеля на земле, но решил его не варить. Он открыл котомку, кинул собакам еще хлеба; отрезав ломоть для себя, положил на него кусок сала и стал медленно жевать, поглядывая на небо, которое теперь уже было усеяно звездами. В темноте раздался голос:

— Орасио!..

Он вздрогнул. Среди скал никого не было видно. Лохматый, чувствуя себя важным сеньором, только лениво кинул взгляд в ту сторону, откуда донесся голос; Пилот же, как пес без особых претензий, залаял.

— Орасио!..

Это был негромкий, робкий голос, он как будто боялся разбудить горы или испугать ночь. Это был знакомый голос, но Орасио не мог вспомнить, кому он принадлежит.

— Кто это?

Голос теперь послышался ближе:

— Это я… Шико… Где ты?

Орасио подошел ко входу в загон. От загородки отделился силуэт человека.

— Здравствуй! Ну, как тебе там жилось? — спросил Шико.

— Да ничего, хорошо… А у тебя, я слыхал, большое несчастье…

Шико да Левада опустил голову и зарыдал так, словно только затем и пришел, чтобы облегчить себя слезами. Орасио взял его за руку и усадил на камень рядом с собой.