— Может, хватит? — предложил я через пару часов, и папа согласился.
На обратном пути я почти все время спал.
У отца я прожил большую часть учебного года. Один плюс в этом имелся: прекратились невыносимые субботние ужины во «Френдлисе». Дома то же самое протекало куда легче, хотя бы потому, что работал телевизор.
Казалось, мама станет отчаянно добиваться встреч со мной, но получилось наоборот. Видеться с сыном она явно не стремилась и, когда я на новом велике привозил ей книги, продукты и себя любимого, витала мыслями где-то далеко.
— Нужно обзвонить клиентов, — твердила мама. — Ну, по витаминам. Да и домашние дела накопились…
Она не поясняла, какие дела накопились в доме, где не нужно пылесосить ковры и протирать мебель, где никогда не готовят и не принимают гостей. Она говорила, что много читает, и тут не лукавила. Вместо баночного супа «Кэмпбелл» дом теперь заполонили книги на самые разные темы — о лесничестве и зоотехнике, о курах, диких цветах и высоких грядках. При этом двор ничуть не изменился. Любимой маминой книгой, которую я каждый раз замечал на кухонном столе, видимо, стала «Счастливая жизнь» Хелен и Скотта Ниринг, изданная еще в пятидесятых. Рассказывалось в ней о том, как супруги из Коннектикута, бросив дом и работу, перебрались в Мэн, где начали жить натуральным хозяйством без телефона и электричества. На всех фотоиллюстрациях Скотт Ниринг, в комбинезоне или затертых джинсах, мотыжил землю. Рядом мотыжила его жена в клетчатой юбке.
Думаю, мама выучила книгу наизусть: так часто она ее перечитывала.
— Никого, кроме друг друга, у Нирингов не было, — сказала она, — и им вполне хватало.
К принятию решения меня, возможно, подтолкнуло чувство вины — мама во мне нуждалась, а папа нет. Хотя, по правде, это я в ней нуждался: скучал по нашим беседам за ужином, по маминой манере разговаривать со мной как с равным. У Марджори для всех младше двадцати одного года имелся специальный голос и особые интонации. Впрочем, за исключением распространителей, заказчиков «мегамайтов» и продавца мазута, мама только со мной и разговаривала.
Весной я заявил отцу, что хочу жить с мамой, и он не возражал. Днем позже я перебрался к ней.
Меня отобрали в бейсбольную команду и сразу поставили в защиту. Однажды мы играли с командой Ричарда, и я поймал отбитый им флайбол, который все считали триплом. Я придумал себе ритуал — перед каждым ударом говорил себе «смотрю на мяч», но так тихо, что не слышал даже кетчер. Нередко после этого мне засчитывали хит.
До окончания школы мы жили в полупустом доме. После сорвавшегося побега в Канаду у нас осталось немного мебели, а из вещей лишь то, что сложили в машину, — остальное успели раздать. Впрочем, даже из отобранного для жизни на севере мы не пользовались практически ничем — вытащили из коробок только кофеварку и немного одежды. Мамины танцевальные костюмы, ее чудесные туфли, шарфы, веера, репродукции, которые висели у нас в гостиной, цимбалы и даже магнитофон так и не распаковали. С первого заработка я купил себе плеер.
В нашем доме больше не звучали голоса Фрэнка Синатры, Джони Митчелл и Леонарда Коэна (его имя я наконец запомнил). Никаких саундтреков к «Парням и куколкам». Никакой музыки вообще. Кончились и музыка, и танцы.
Когда страсти поутихли, мы съездили в секонд-хенд и купили тарелки, вилки и чашки — ровно столько, чтобы хватило двоим. Много ли нужно, если питаешься полуфабрикатами и консервированными супами? В десятом классе я записался на домоводство: на этот курс теперь принимали и мальчиков. Готовить мне понравилось, да еще получалось здорово. Мама в кулинарии не разбиралась. Моим коронным блюдом стал пирог, хотя освоил я его не на курсах.
Пока учился в школе, по субботам по-прежнему ужинал с папой. Со временем, когда появились друзья, субботы мы заменили буднями и — похоже, к общему облегчению — нас перестала сопровождать Марджори. Я неплохо ладил с Ричардом, общался с Хлоей, но в ресторане чаще ужинал только с папой. Как-то раз вместо «Френдлиса» я предложил «Акрополь», ресторанчик за городом, где подавали греческую еду, которая намного вкуснее. А однажды, когда Марджори уехала в гости к сестре, приготовил на папиной кухне курицу в марсале по рецепту из журнала.
Как-то вечером под спанакопиту[24] в «Акрополе» папа, распаленный двумя бокалами красного, заговорил о сексе. А ведь после самых первых попыток рассказать мне о взрослой жизни он оставил эту тему в покое.
— У каждого на уме африканские страсти, — начал он. — Ну, как в песнях поют. И твоя мама об этом мечтала. Она любила саму любовь. Максималистка до мозга костей, Адель принимала все слишком близко к сердцу. А в этом мире для ее ранимой души чересчур много ужасов. Любую историю о больном раком ребенке, об овдовевшем старике или о брошенной собаке твоя мама пропускала через себя. У нее словно отсутствовал внешний слой кожи, и она вечно царапалась до крови. Мне вот толстокожесть не мешает. Даже если не могу что-то прочувствовать, ничего страшного.
Помню, я шел домой из библиотеки, где частенько просиживал в пору, когда жил у Марджори и папы. Был какой-то праздник — не то День Колумба, не то День ветеранов. Листья уже облетели, темнело рано, и, когда я возвращался домой ужинать, в окнах уже зажигали свет. Я шел и наблюдал, чем занимаются местные жители. Словно брел по музею мимо ярко освещенных диорамных павильонов с табличкой «Современная жизнь» или «Американские семьи». Женщина режет овощи в кухонной раковине. Мужчина читает газету. В комнате на втором этаже двое детей играют в «Твистер». Девочка лежит на кровати и болтает по телефону.
На той улице стоял многоквартирный дом, вернее, большой старый особняк, перепланированный и разделенный на квартиры. За тем домом я наблюдал постоянно. Мне нравилось следить за одним окном. Там семья каждый вечер садилась ужинать в определенный час — примерно когда я проходил мимо их дома. Чистой воды суеверие, но я убедил себя, что, если увижу за столом всю семью — маму, папу и сынишку, — тем вечером ничего страшного не произойдет. Боялся я за маму, которая в тот момент ужинала в одиночестве — потягивала вино и читала «Счастливую жизнь». Троица в окне казалась воплощением домашнего уюта, и среди множества «диорам» на тему «Американские семьи» этой семье я завидовал больше всего. Разговоров, разумеется, слышно не было, но и без «озвучки» чувствовалось, что на той кухне царит благополучие. Вряд ли беседа была архиважной — «Милый, как пошел день?» — «Отлично, а у тебя?» — но сама атмосфера — мягкий желтый свет, кивающие головы, ласковое прикосновение женщины к руке мужчины, смех над размахивающим ложкой мальчиком — показывала, что эти трое хотят быть только здесь, друг с другом.
Наверное, я забыл, где нахожусь, — стоял, бездумно глядя на пар от своего дыхания (вечер выдался холодный) и на пар от дыхания девушки, что вышла из подъезда с собачкой на поводке. Собачка была крошечная, размером с метелку для пыли. Карликовый пудель и то больше.
Еще не вглядевшись в лицо девушки, я понял, что знаю ее, хотя не сразу сообразил откуда. Пока видел лишь худые ноги, торчащие из-под чересчур свободного черного жакета, и сапожки на каблуке, какие в Холтон-Миллсе увидишь редко. Пожалуй, даже никогда.
Чувствовалось, собачку выгуливают нечасто, или бедняжке совсем не досталось мозгов. Песик путался в поводке, обвивал им ноги хозяйки, подскакивал, метался из стороны в сторону, то рвался прочь, то застывал на месте.
— Рядом, Джим! — велели ему.
С таким же успехом я говорил маме, что нужно чаще выбираться из дома, завести друзей, куда-нибудь съездить. Песик, услышав команду, потерял последние мозги. По-моему, он цапнул хозяйку, заставив выпустить поводок. Получив свободу, Джим — разве это кличка для собаки? — помчался по тротуару и шмыгнул за угол навстречу грузовику.
Я наклонился и проворно схватил пса, а его тонконогая хозяйка побежала ко мне. Огромную сумку она буквально волочила за собой и качалась на высоких каблуках. Широкополая шляпа, не то с пером, не то с цветком, слетела. Я рассмотрел лицо и узнал Элеонор: да, она самая — и направляется прямо ко мне.
Сразу после Дня труда, когда события развивались с невероятной скоростью, здраво рассуждать я не мог. Когда злился, а злился я постоянно, то исключительно на себя. Самоедство так и не кончилось, но со временем понял, что злюсь и на Элеонор.
Мы не встречались с того свидания в парке, когда она буквально запрыгнула на меня. С осени Элеонор не пошла в мою школу, никто ее не знал, поэтому расспрашивать о ней было некого, даже если бы захотелось. Я решил, что она вернулась в Чикаго и мутит воду там. Секс она уже наверняка попробовала, ведь девственницей ей не хотелось оставаться ни одной лишней минуты.
Элеонор проигнорировала бы меня — подняла бы шляпу и поковыляла дальше, — если бы не Джим. Пес жался к моей груди, и даже сквозь плотную ткань куртки я чувствовал бешеный стук его сердца. Совсем как у бедняги Джо.
— Это мой пес, — заявила Элеонор и потянулась за ним, как покупательница за сдачей.
— Беру его в заложники, — заявил я.
Вообще-то, такие выпады не в моем духе, но тут само собой вырвалось.
— О чем это ты? — удивилась Элеонор. — Джим мой.
— Ты настучала полиции на Фрэнка, — проговорил я. Прежде эта мысль в голову не приходила, но теперь все встало на свои места. — Можно сказать, ты испортила жизнь ему и моей маме.
— Отдай моего пса, — потребовала Элеонор.
— Ага, сейчас! — Я завелся не на шутку и изображал не то частного детектива Магнума, не то еще кого. — Неужели он тебе дорог?
— К твоему сведению, Джим — чистокровный шитцу. Он стоит четыреста двадцать пять долларов, не считая прививок. Но главное — Джим мой. Отдай!
До сих пор, думая об Элеонор, вспоминал лишь, как она разозлилась, когда я отказался заниматься с ней любовью у качелей. Она ведь даже трусики сняла! Наивный и неопытный, я прослушал, что Элеонор хочет взамен, но сейчас, по прошествии полутора лет, спохватился. Особенно после того, как она заговорила о щенке за четыреста двадцать пять долларов, который, если бы не моя проворность, угодил бы под машину.