Шесть дней — страница 34 из 73

Она, не поднимая головы, потянулась к нему, нашла его руку, сжала ее, заставляя приблизиться к ней. Он швырнул одежду на кушетку, сел возле, провел рукой по ее молодо отблескивающим волосам, погладил плечи, приговаривая осипшим голосом: «Ну, будет, будет… Позади наши раздоры. Жить начнем по-другому…»

Она подняла мокрое от слез лицо, проговорила:

— Извела я тебя совсем, Сашенька… Сама от себя сколько натерпелась и тебя извела… Как же ты без машины?..

— Обойдусь, — резковато сказал он. — Без машины обойдусь, а без тебя не могу.

Так и просидели они рядом остаток дня, вспоминали молодость, и было им обоим покойно и светло.

Собирая вещи, готовясь к самолету, она горестно сказала:

— С чем уехали, с тем и приехали…

— Нет, не с тем, — Андронов решительно покачал головой. — Не с тем, Лида!

— А я не о деньгах…

— Вот именно, не о деньгах, — сказал Андронов, — другим я вернулся, Лида, место свое нашел.

— А я о вещах…

Она тяжко вздохнула и ничего больше не сказала.

В самолете они сидели друг подле друга, успокоенные, умиротворенные. Голова ее склонилась к его плечу, она дышала ровно, как дышат люди, когда засыпают глубоким покойным слом.

Иллюминаторы едва поголубели занимавшимся рассвет том, Андронов глубоко вдохнул свежий кондиционированный воздух. И сознание примирения с женой, и рассветная сумеречная голубизна в иллюминаторах наполнили его грудь радостным, торжественным каким-то чувством.

V

Василий Леонтьевич вернулся с комсомольского фестиваля раньше срока и потому решил отдохнуть, проспал почти весь следующий день. Усталость после дальней дороги давала себя знать. Мария Андреевна ничего не сказала ему об аварии, опасалась, что Дед тотчас побежит на завод. А вид у него был нехороший, выделялись углубившиеся складки у рта, под глазами вздулись мешки. Лишь к вечеру Василий Леонтьевич встал ненадолго — поужинать — с намерением тут же опять залечь и уже утром, на второй день после досрочного приезда, идти на завод.

Насытившись и подобрев, Василий Леонтьевич отправился из кухоньки в «рощу», то есть в залу с лесом на стенах, и расположился на кушетке. Мария Андреевна вымыла посуду и пришла туда же с каким-то шитьем в руках.

На комсомольском фестивале, куда пригласили Василия Леонтьевича как комсомольца тридцатых годов, покою не давали слова старого друга Черненко, сказанные им перед самым отъездом Деда в Ленинград. Черненко тогда пришел к нему, заместителю секретаря цехового партийного бюро, посоветоваться — давать Коврову рекомендацию в партию или не давать, просит, мол. Дед ответил, что у Коврова какие-то нелады с женой, надо бы выяснить, в чем дело и кто там виноват. «Может, это промеж них оставим? — сказал тогда Черненко. — Больно мы бываем любопытные; их это дело, никого не касается». Василий Леонтьевич раскипятился: «Ишь ты, как рассуждаешь! Хорошенькое дело — никого не касается». Черненко возьми да и скажи: «А как Мария Андреевна от тебя собиралась уходить, ты много об том речи на собраниях толкал?» Дед разгневался, стукнул кулаком по столу, едва чернила не расплескал. «Когда это она хотела от меня уходить?» — «А как ты «лес» в квартире насажал — забыл? — взялся за него Черненко. — По парикмахерским бегал, где мастер женского полу, — тоже не помнишь? Говорят, одеколоном всю квартиру задушил…»

В тот же день с тяжелым чувством прямо с завода Василий Леонтьевич уехал на аэродром. Правду или неправду — может, под горячую руку — сказал ему Черненко? Потому Василий Леонтьевич и с фестиваля уехал раньше срока, не высидел, торопился поговорить с женой. Неужто и в самом деле нанес ей обиду?

Сидели они рядышком на кушетке, и Дед все никак не решался задать жене мучивший его вопрос. С тех пор как вчера вечером вошел в дом, порывался поговорить и все откладывал, не было подходящей обстановки.

— Маруся… — наконец, выжал он из себя, — а правду мне люди говорят, что уходить ты от меня собиралась? Может… ты чего такого сказала людям?

Мария Андреевна отложила шитье и недоверчиво посмотрела на мужа.

— Кто же тебе мог сказать такое? — спросила она, и ресницы ее, до сих пор как у молодой, пушистые и густые, заморгали часто и угрожающе.

Василий Леонтьевич опустил глаза, горько было ему видеть, как из-под этих давным-давно, в молодости еще, до женитьбы, примеченных ресниц выкатываются слезинки.

— Ну, хватит, будет, Маруся… — смешавшись, сказал он.

— За что ты… меня так?.. — едва сдерживая слезы, спросила Мария Андреевна. — Что я тебе сделала такого?..

— Укорили меня недавно, что я по женским парикмахерским мастерам слабинку имел, бегал к им дела обделывать, и будто ты — за то… И еще — за эту рощу… Слушать мне как, сама подумай? — угрюмо сказал Василий Леонтьевич. — Я же ни в чем тебя не виню. Так, промежду прочим, может, пришлось тебе с кем словом перемолвиться… А меня, видишь, как?.. Довел жену, говорят, а сам об чужих женах хлопочешь…

— Об каких таких женах? — всхлипывая, спросила Мария Андреевна. — Я уж и не мила, об чужих хлопочешь?..

— Говорят так… — горько покачивая крупной головой, сказал Василий Леонтьевич.

— Вась, да не слушай ты, — подвигаясь к мужу, решительно и мягко, как мать с обиженным сыном, заговорила Мария Андреевна, — мало ли что скажут. Может, я сболтнула кому об этой роще, ну так что с того? Мало ли у людей какие происшествия бывают, мало ли мы, бабы, слезы льем? Всяко у нас случается: и накричит иногда баба на мужика, а потом и сама не рада, самой покою от этого крика нет. Всякий раз, когда на заводе что случается, я слезы глотаю — не с тобой ли? Оставь, Вась, не томись понапрасну. Никогда я от тебя уходить не собиралась. У тебя свое в жизни, печь, работа трудная, молодых учишь, а у меня свое: детишек растила, яблоньки своими руками вы́ходила, за домом смотрю, чтобы тебе работалось. Наши две доли в согласии жили, и нам с тобой без согласия тоже нельзя. А иначе какая жизнь будет? У всех так: мужик к одному делу прикипел, баба — к другому. Что же будет на свете, если перегрызутся? Так жизнь устроена, и ломать ее ни ты, ни я не можем. Не по-людски тогда будет, а против людей. Нельзя против людей… Жизни иначе не будет, порушится все на свете, развал начнется… Потоп пойдет — не от бога, а от людей. Не быть тому, Вась, не быть!

Посидели они рядышком на диване, вспоминая давние времена, когда были молоды, и каждый день у них, как и сейчас, был в труде и заботах, а в придачу еще — барачная неустроенность на строительной площадке, задолго до того, как начался старый город на левом берегу. И еще дети, А во время войны — и голод, и работа сверх всяких сил. Василий стоял по две смены кряду у печи, а Маруся — на раздаче в столовой того же доменного цеха… Вот и грамотой некогда было овладеть, всю жизнь некогда было…

А потом, много спустя после войны, когда жизнь наладилась, и всего хватало, случилось еще одно испытание, самое тяжкое. Получил Василий Леонтьевич дом в рассрочку, стоимостью чуть не даром, и машину купил по государственной цене, а через несколько годов и то, и другое за большие деньги продал. Дочь с мужем устроили в кооперативную квартиру, мебель у себя сменили, дорогих отрезов накупили, до сих пор лежат на дне гардероба, завернутые в пленку и пересыпанные нафталином. Добро… В газете тогда написали про это добро, про даровые деньги Василия Леонтьевича. На собраниях обсуждали, да и так, в разговорах, люди вспоминали и косились на старика. Более, трудной тяготы никогда не было в их жизни. Как вынесли они с Марией Андреевной эту ношу — трудно сказать. С этим добром, нелегкая возьми, оказался он перед людьми, словно на просвет со всеми своими стыдными грехами. И оправдания не сыскать было от самого себя…

Сидели они на кушетке в зале и вспоминали свою жизнь, и уж поздно вечером понял Василий Леонтьевич, что Мария Андреевна отвела от его сердца томление.

На второй день проснулся он раным-рано. Марии Андреевны подле не было, гремела посудой на кухне, знала свое дело. Василий Леонтьевич оглядел через открытую дверь едва проступившую в сумеречном свете стену соседней комнаты с нарисованными от пола до потолка березами. Размеренные шаги над головой в комнате верхнего этажа, на которые он сначала не обращал внимания, отвлекли его. Кто-то шагал и шагал там в этот ранний час из угла в угол. На верхнем этаже была квартира для приезжих работников министерства. Прислушиваясь к шагам, Дед вспомнил Темиртау. Он был вызван туда на завод Григорьевым. В номере гостиницы рано утром услышал «задумчивые шаги» над головой и сразу признал в них григорьевские, что вскоре и подтвердилось.

Шаги были теми же — «задумчивыми». И раннее время было подходящим, как в Темиртау. Его это были шаги… Григорьев никогда не приезжал на заводы «просто так», значит, что-то случилось.

Василий Леонтьевич наспех натянул брюки, неудобно было идти в кухню в трусах, как ни долго живут они с Марией Андреевной, все ж таки надо уважать в ней женщину. Не успев заправить рубаху, широко шагая, чтобы не потерять на одну пуговицу застегнутые брюки, появился на пороге кухни.

Мария Андреевна подняла на него глаза:

— Да ты что, ни стыда, ни совести! Погляди, рубаха у тебя до колен спущена, лень заправить…

— Не вовремя на тебя стеснительность напала… — поворчал Василий Леонтьевич, все же заправляя рубаху. — Ты мне почему вчера не сказала, что на заводе нелады? Вон он, слышишь?..

Дед поднял глаза к потолку, и Мария Андреевна вслед за ним с недоумением посмотрела туда же.

— Чего там? — с искренним любопытством спросила она.

— Шаги… Или уж совсем глухая стала?

— Мало ли кому там какая нужда приключилась, — сказала она и снова принялась за свои кастрюли.

— Григорьев это. Шаги задумчивые, и встает, как и я, с зарей, никогда ему покою нету.

Мария Андреевна оставила свое дело и посмотрела на мужа.

— Верно, Григорьев приехал… Напасть какая: каупер порвало…

Василий Леонтьевич некоторое время стоял, не веря жене, вытянув морщинистую шею и молча уставясь на нее. Ждал, что она еще скажет. Она ничего не говорила, скорбными глазами смотрела на него.