Наконец, направились к дому.
— Евдокия, как змей вьется, — сказал Гончаров. — Видно, сослепу не разобрала, кого бог послал, и сказанула что-нибудь, когда встречала. Ну и демон! Коли промахнется, как огонь бушует, грехи замаливает.
— Посмотрим, — усмехаясь, сказал Андронов. — Очень даже любопытно.
Хозяйка встретила их на пороге в опрятном переднике, пышные волосы подобраны под алую шелковую ленту, на широком, здоровом лице дрожит улыбка. Андронов пропустил вперед Григорьева и, проходя мимо хозяйки, скрипучим, натуженным голосом просипел:
— Прелестно!..
Евдокия Егоровна промолчала и, как тень, бесшумно последовала за гостями.
В первой комнате на стальном тросе, закрепленном у крюка в потолке, висели потроха телевизора без ящика.
— Чиню… для друга, — объяснил Гончаров. — На тросу крутить можно, как удобнее…
Во второй комнате посреди стола дымилась огромная сковорода с яичницей, на тарелке нарезанные толстыми ломтями возвышались груды колбасы и сыра, в банке светились маринованные помидоры, в другой — огурцы, в тазу грудились румяные уральские яблоки.
— Ишь ты, успела… — удивился Гончаров.
Евдокия Егоровна принесла бутылку, поджав губы, поставила ее перед Григорьевым.
— Не подумайте чего плохого… — сказала она, опасаясь опять сделать промашку по части этикета.
— Чего же тут плохого? — пробасил Гончаров. — Ты что это гостям-то говоришь?
— Может, культурные люди и не пьют… — неуверенно проговорила хозяйка, — я только в этом смысле…
— Не пьют, так и не будут пить, а выпьют, так пусть пьют, — сказал Степан Петрович. — Я-то в любой час суток…
Евдокия Егоровна не возразила, чувствовала себя виноватой.
Григорьев отставил бутылку в сторону, сказал:
— Мне вечером работать, Степан Петрович, не ко времени это, Александр Федорович за рулем…
Гончаров повторил:
— А мне все одно, в любой час…
— Что же ты говоришь? — осмелев, сказала Евдокия Егоровна. — У тебя же работа…
— Какая у меня работа — грядки полоть! — Степан Петрович шумно вздохнул, а глазки его смеялись.
Так никто к бутылке и не прикоснулся.
После яичницы и крепкого чая Григорьев и Гончаров принялись расспрашивать Андронова, как было в Индии. Григорьев в упор, как он умел делать, разглядывал увлекшегося рассказом о печах и индийских металлургах Андронова и думал о том, что в нем, в этом резковатом, крепко сбитом и уже немолодом человеке, появилось что-то такое, чего не было прежде, в Темиртау. Что же? Солидность, степенность мастера строгих правил? Это было, когда он там наводил порядок у печей. Нет, не во внешних признаках, не в привычках заключалось то новое, что невольно теперь, рядом с Гончаровым, бросалось в глаза. Сегодня, шагая по литейным дворам, в воспоминаниях своих Григорьев представлял себе Александра Андронова, каким видел несколько лет назад. Тем разительнее было отличие: возникшего в воображении и сидящего сейчас перед ним человека. Что появилось в нем, спрашивал себя Григорьев. Что же?
Андронов горячась, раскрасневшись говорил:
— Я вам честно скажу, здесь, у нас на заводе, делаешь, что от тебя требуется. А понимаешь, что можешь больше, чем требуется, и опасаешься: что, если не так, что, если случится что-нибудь? С тебя план требуют, а ты возьмешь на себя то, что другие могут сделать лучше, и вдруг сорвешься. Знаешь, что такого не может быть, и все-таки боишься. А в Индии были такие моменты, когда никто за тебя не сделает, просто некому сделать. Работа там стала пробой моих сил, понимаете?
Андронов смотрел на собеседников, ожидая, что они скажут. Но Григорьев по своей привычке молчал, никак не выражая своих чувств. Молчал и Гончаров.
— Я там всего себя отдавал, — снова заговорил Андронов, — попробовал и то, и другое. Век-то доменный свой прожил! Все уже отдал, тридцать пять лет скоро, как на домнах кручусь. Неужто не смогу вот то-то сделать? Смогу ли я такой-то чугун получить? Там я себя, если можно сказать, опробовал. И получилось. Получилось! — с силой повторил Андронов и горячим взглядом посмотрел на Григорьева.
И вдруг Григорьев понял, что Андронов сейчас видит в нем не того, перед кем когда-то преклонялся, а просто человека, способного понять его человеческие чувства. И вот в этом — в его сверлящем взгляде, в горячей речи, в мысли его, не стесненной никакими условностями и путами прежнего времени, в его способности увидеть в нем, Григорьеве, просто человека — и есть тот новый Андронов, который сидит перед ним. Но и теперь Григорьев все еще не мог освоиться с этим совсем другим, ушедшим далеко вперед Андроновым.
«Ну, а Гончаров? Что же с Гончаровым? — подумал он. — Вот плантация помидорная… Но мастер-то, мастер отличный…»
— По делу надо поговорить, Степан Петрович, — сказал Григорьев.
Гончаров встрепенулся. Евдокия Егоровна пристально глянула на мужа и безропотно покинула комнату.
— Домну будут задувать на Украине, — начал Григорьев, — хочу на первое время собрать опытных мастеров. Необычная печь, присмотреть надо…
Гончаров преобразился, подобрался, построжал, от усмешки в глазах не осталось и следа. Слышал он уже давно от друзей, будто Григорьев задумал создать невиданную доменную печь, и удивлялся и радовался, что «их» Григорьев затеял такое.
— «Та» домна, Борис Борисович? — спросил он, почему-то оробев и сам на себя от этого удивляясь.
Не любил Григорьев, когда кто-нибудь говорил о вновь сооружаемой гигантской доменной печи, как о «его» печи. Прошло то время, когда надо было доказывать целесообразность мощных агрегатов. Несколько институтов участвовало в проектировании домны, множество людей соорудило ее, и она давно уже перестала быть «его» детищем. Но перед Гончаровым не захотелось ему отказываться от дела, которому отдал много труда и забот, и он, помолчав, сказал:
— Та, Степан Петрович. Хочу тебя пригласить.
XI
Гончаров сунул руки между колен, ссутулился, замер. Оплывшее его лицо стало сумрачным, редкие, словно подбритые брови сдвинулись, но сойтись на широком мясистом переносье так и не смогли. Посидел он недвижно, поднял глаза и спросил:
— А почему меня, Борис Борисович?..
— Опыт большой. Там надо посмотреть, как будут обеспечивать домну плавильными материалами… Сейчас надо ехать, а кого взять? Василий Леонтьевич здесь нужен. Александр Федорович — тоже здесь… Кого, сам посуди?
— Это, оно, все так… — раздумчиво проговорил Гончаров. — И надолго?
— Пока печь устойчиво не пойдет. Сам знаешь, в месяц такие дела не делаются.
Гончаров помолчал, потом отрицательно покачал головой.
— Поздно! — сказал он. — И сила в руках есть, а поздно. Отошел я от завода. Вот, бывало, потянет к печам, аж хоть плачь… Пропади, думаю, все грядки с помидорами. И радость в душе, как у мальчишки. А теперь оторваться от этой своей жизни уже нет сил, Борис Борисович… Правду говорю. Один раз напился до потери сознания. Протрезвел, и опять за свои помидоры… И Евдокия не отпустит. Поздно, Борис Борисович, а за то, что уважили, спасибо вам.
Посидели они еще недолго, и Григорьев поднялся.
Когда вышли из дома в темноту вечера на дорожку, Андронов сказал:
— Ты бы Евдокию к порядку призвал…
Гончаров едко спросил:
— А у тебя-то дома неужто ты хозяин?
— Не об том разговор… — сказал Андронов.
Гончаров, всегда охочий уколоть человека, засмеялся, укорил:
— Тебе бы в пору только со своей справиться, а об чужих не хлопочи…
Он вышел с гостями за ворота, сжал руку Григорьева на прощание со всей силой, при этом поглядывая, не поморщится ли. Григорьев устоял, зашагал к «Москвичу» на пятачке пустыря.
— Личным водителем заделался, — насмешливо бросил Гончаров вслед Андронову, хотя идея доставить гостя на «Москвиче» принадлежала ему самому.
— Что же, нельзя мне покататься на своей машине? — в отместку за насмешку сказал обернувшись Андронов, знал, как хочется Гончарову иметь свою машину, да после той истории с торговлей барахлом не дают ему ордера, а в очереди в магазине ждать долго. — В отпуску я, что хочу, то и делаю.
Гончаров помрачнел.
— Иди, катайся, — разрешил он и скрылся в воротах.
На пути к заводу по ярко освещенным улицам Андронов вел машину молча. Григорьев тоже не произносил ни слова, уткнул подбородок в расстегнутый ворот пальто, откинулся на спинку сиденья и, так же как Андронов, смотрел прямо перед собой в ветровое стекло.
— Приходил ко мне утром Степан Петрович, — заговорил Андронов, не взглянув на соседа, как бы и не к нему обращаясь. — Я через стенку от вас живу. Звонил к вам, уже не застал. Пошел на завод отыскивать… Я давно знаю его, знаю, что и до войны его на рынке видели. Сам жил с ним не очень мирно, подсидеть он любит человека, понадсмехаться над промахом другого. Цапался с ним не раз. Все было! — Андронов глянул на Григорьева, слушает ли? Григорьев сидел все так же неподвижно, устремив взгляд прямо перед собой. — Ну, а в Индии без него в первый год, как мы в Бокаро приехали, нам бы, действительно, туго пришлось. Местные-то — что инженеры, что рабочие, тогда они еще в набедренных повязках на литейный двор приходили — слушались Степана Петровича, как бога своего, индийского. И по-человечески уважали за силу и рабочую сноровку…
Григорьев сидел, уткнувшись подбородком в расстегнутый ворот пальто и, казалось, совсем не слушал Андронова, не интересно ему было, наверное, узнать, как много сделал Гончаров для подготовки индийских металлургов и укрепления авторитета советских доменщиков. Плантация помидорная мешала Григорьеву видеть то хорошее, чего не отнять у Степана Петровича.
Андронов взглянул на соседа и насупился. Был когда-то Григорьев для них и авторитетом в технических делах, и совестью человеческой: «Григорьев сказал!.. Григорьев похвалил!.. Григорьев не разрешил!» И уже одно то, что не кто-нибудь, а именно Григорьев сказал, не разрешил, похвалил, было для них непререкаемым, бесспорным — окончател