Теперь, когда были обсуждены вопросы, интересовавшие Григорьева, можно было сообщить о содержании телефонного разговора с отцом, который состоялся сегодня утром. Весь день Меркулов не знал, как быть, говорить Григорьеву о том, что он узнал от отца, или не отвлекать его от важных заводских проблем: потом, в Москве, сам узнает… И все же под конец разговора Меркулов решился. Чем скорее Григорьев будет знать еще об одном осложнении для завода, тем лучше: в Москву он вернется, может быть, с готовым решением.
— Утром я звонил отцу… — начал Меркулов. При Григорьеве он никогда прежде не называл Ивана Александровича отцом, теперь же как бы подчеркнул этим неофициальность разговора. — Он сообщил мне некоторые вещи, я обязан сказать о них вам. Собственно, он даже просил меня сказать, считает, что вы, очевидно, примите какие-то меры… естественно, без ссылок на источник информации.
— Я слушаю, — густым басовитым голосом сказал Григорьев, поняв, что речь идет о чем-то серьезном.
— Вчера у вас состоялся неприятный телефонный разговор с Логиновым, вы мне об этом рассказали… Завтра с утра, как вы сообщили, он встречается с вами для подробного обсуждения причин задержки строительства новой доменной печи. Как я понимаю, это будет крайне неприятный и даже тяжелый разговор.
— Да, совершенно верно, — подтвердил Григорьев. — Тяжелых и неприятных разговоров у меня хватает… И с Иваном Александровичем тоже… — добавил он.
— Да, я знаю от отца всю историю с авторской заявкой и к чему эта история привела… Простите, Борис Борисович, дело, о котором я говорю, требует полной ясности. Могу ли я рассчитывать, что вы спокойно выслушаете меня?
— Я слушаю, — так же напористо произнес Григорьев.
— Иван Александрович выяснил истинные причины задержки строительства. — Григорьев в упор смотрел на Меркулова и не произносил ни слова. — Я хочу сообщить о них вам.
Григорьев молчал.
Меркулов опустил глаза и нахмурился. То, что он узнал от отца, растревожило и разозлило его. Теперь он собирался с духом, чтобы спокойно и без ненужных эмоций изложить содержание телефонного разговора.
— Иван Александрович выяснил, что на одном заводе, не будем его пока называть, это не проверено, группа конструкторов предложила свой вариант ряда устройств для новой доменной печи. Они решили использовать ваш отказ подписать заявку, чтобы утвердить свою. А для этого надо время. Вот в чем дело.
XVI
Меркулов поднялся. Ему хотелось движения — быстрее успокоишься. Он прошелся по комнате и посмотрел на Григорьева из дальнего угла кабинета. А тот, охватив лоб массивной ладонью, повернулся к широкому окну и смотрел на вороненые, заслонявшие полнеба доменные печи. «Что ты молчишь? — думал Меркулов. — Почему так спокоен? Что ты будешь отвечать завтра Логинову, которому новая печь нужна позарез? Что?..»
Григорьев тяжело повернулся в кресле и, усмехнувшись, сказал:
— Ну что ж, всем этим должна заинтересоваться прокуратура…
— Да, пожалуй… — неуверенно заметил Меркулов. — Говорят, там двое уже лежат с инфарктами…
— Вполне логично, — сказал Григорьев. — Но нам с вами надо заниматься не прокурорским надзором, а нашим делом.
— Что же вы завтра скажете Логинову, да и всем здесь на заводе, как вы объясните? Вчера он звонил в Москву, его уверили, что во всем виноваты вы…
Григорьев опустил веки, посидел неподвижно. Потом взглянул на Меркулова и спросил:
— Билет на самолет вам достали?
— На завтра, на ночной рейс, — с облегчением ответил Меркулов, понимая, что неприятный разговор окончен.
— Составьте подробную записку о положении на заводе, изложите меры, которые необходимо принять, — распорядился Григорьев и начал говорить о предстоящей Меркулову приемке вновь отстроенной на Юге печи. Советовал обратить особое внимание на подготовку плавильных материалов и на состояние внутризаводского транспорта, так сказать, тылы доменного цеха.
— Не буду дольше задерживать, вам надо пообедать, — сказал он на прощание, — наверное, весь день голодовали, судя по обилию впечатлений на заводе. Ну, что же, пожелаем друг другу счастливого пути.
Меркулов пожал руку Григорьеву и невольно всмотрелся в его лицо — есть ли в напутствии какой-то особый смысл, помимо обычной вежливости? Григорьев улыбался своей мягкой улыбкой.
У двери Меркулов оглянулся. Григорьев, откинувшись в кресле, подвинув к себе на самый край стола плавильный журнал, всматривался в сделанные там записи. «Ну и спокойствие! — подивился Меркулов. — Он еще здесь что-то преподнесет им всем…» Под словами «им всем» он подразумевал и Логинова, и Середина, и Андронова, и тех, кого он не мог знать, но кто, несомненно, следил за каждым словом и поступком Григорьева.
Некоторое время, оставшись один, Григорьев продолжал изучать плавильные журналы. Еще вчера утром, после осмотра поврежденной печи, он составил для себя план действий. Он не хотел торопить события и не высказывал безапелляционных суждений. Теперь спокойно листал журнал за журналом и, вдумываясь в смысл множества записанных там цифр, все более убеждался в том, сколько напряжения требовалось от обслуживающего персонала и какой нервозностью сопровождалась работа людей около печей. Опытный инженер-доменщик мог сделать такое заключение, ибо все записи показаний приборов — смена за смену, день за днем — с непреложностью говорили о неустойчивости хода печей. Григорьев всматривался в разграфленные, испещренные цифрами и пометками страницы и тяжко вздыхал. Причины могли быть различны, и каковы они — это-то и предстоит выяснить. Надо будет подробнее поговорить с Серединым. Он, несомненно, знает обстановку и в своем цехе, и на заводе. То, что сказал здесь Меркулов, лишь подтверждало справедливость оценки деловых качеств Середина. Может быть, личные неприятности или авария на время притушили его энергию. Но он справится, начнет действовать с прежним напором. Надо только подтолкнуть процесс морального обновления. Как этого достигнуть, будет видно дальше. Лучшей замены главному инженеру на время болезни Ковалева пока не сыскать.
Григорьев закрыл очередной плавильный журнал и положил его поверх стопки других. Надо было еще просмотреть журналы мартеновских печей, но и там — Григорьев не сомневался — ждет тот же вывод: погоня за «сегодняшним» металлом в ущерб всему остальному. Он потянулся, подвигал плечами и встал. В заключение дня предстояло выполнить важную обязанность: навестить тетю Катю и сходить в больницу к Афанасию Федоровичу.
Ковалевы жили в старой правобережной части города, в Березках, где когда-то и в самом деле росли березки и был построен еще в тридцатых годах городок коттеджей. Домик за палисадничком Ковалевы обжили давно и не захотели перебираться отсюда в новый город, отказались от предложенной им хорошей благоустроенной квартиры в многоэтажном доме на проспекте Металлургов. Хоть и заносило в Березки изредка ветром заводскую гарь, привыкли старики к жилью, к палисадничку, каждая скамеечка в котором, дорожка, ступенька дома были родными, напоминали о прожитой совместно жизни. Григорьев приехал в Березки на трамвае, не захотел воспользоваться директорской «Волгой», томить шофера ожиданием после конца рабочего дня. Да и сам сидел бы перед тетей Катей как на иголках.
Было уже темно, когда он позвонил у двери коттеджа. Тетя Катя долго не открывала. Еще раз Григорьев звонить не торопился, не хотел нервозными звонками беспокоить старушку. Он стоял на крыльце и оглядывал почти уже совсем безлистый крохотный садик. Как ни был мал клочок земли, усаженный кустами вездесущего шиповника и сирени, березками и рябинами с черневшими в темноте гроздями ягод, он был особым уголком, милым сердцу стариков. Да и для него, Григорьева, садик этот был дорог, как живое, реальное воплощение воспоминаний о том времени, когда они со Светланой вот таким же вечером, в час, когда лицо подруги скорее угадывается, чем видится, решили остаться вместе на всю жизнь…
Голос тети Кати, спросившей: «Кто там?» — вернул Григорьева к действительности. Он назвался, и тетя Катя с негромким радостным вскриком открыла дверь и прильнула седой головой к плечу Григорьева.
— Все такой же, — говорила она, не спуская увлажнившихся глаз с Григорьева, — могучий, спокойный… Светочка как? — не давая ему произнести и слова, торопливо говорила тетя Катя, стараясь за этой торопливостью скрыть свое волнение. — Проходите, проходите, Борис Борисович, к свету, я получше разгляжу, в темноте глаза мои отказывают…
Григорьев всегда был сдержан в проявлении чувств, но с тетей Катей не мог сохранить внешней безучастности, взял ее под руку и повел в комнаты. Усадил хозяйку в кресло и только тогда сам опустился на кушетку подле нее и принялся рассказывать о столичном житье любимой племянницы тети Кати.
Григорьев говорил правду: что жена тоскует по дочерям, разъехавшимся с мужьями, что без работы ей трудно — оставила школу в тот год, когда родился внучек и надо было ухаживать за ребенком и нести дежурство по дому, что до сих пор не может забыть свою хлопотную школьную жизнь, а вернуться к детям поздно, годы не те, работоспособность не та, проверка тетрадей по вечерам сколько сил отнимает… Одно утаил, не хотел тревожить тетю Катю: трудно Светлане в опустевшей квартире, корит его за то, что все свое время отдает работе, а оставшись дома в праздник, в выходные без дела, не знает, куда себя деть, и, бесцельно походив по комнатам, неизбежно утыкается в какую-нибудь книгу по металлургии, в зарубежный специальный журнал и опять вызывает нарекания Светланы, и опять между ними возникает отчуждение, которого он сам стал бояться. Не сказал и о том, что Светлана грозится уехать к дочери в Норильск, лишь бы не оставаться одной, да и облегчение там будет молодым родителям от ее хлопот по дому… Не стал он ничего этого говорить старой женщине, которой не до скуки, мысли у нее — о больном муже, все хлопоты о том, как бы поддержать его. Не осудит ли она Светлану, не растревожится ли в придачу к своим семейным волнениям?