Шесть дней — страница 45 из 73

Узнав, что Григорьев собирается в больницу, тетя Катя захотела было идти вместе с ним, но Григорьев отговорил ее на ночь глядя ехать в такую даль, на правый берег. Еще, чего доброго, испугает Афанасия Федоровича появлением в неурочный час. Хозяйка согласилась, тем более, что всего лишь часа два, как приехала от него, и с устатку вздремнула, потому и не сразу открыла дверь на звонок Григорьева. И засуетилась: надо что-нибудь вкусненькое приготовить больному и на дорогу Григорьеву.

— Пошли со мной в кухоньку, там и тепло, и светло, — говорила хозяйка дома, — и чаем напою, и сготовлю на скорую руку, а вы, Борис Борисович, расскажите мне подробнее, как живете.

Григорьев ждал, что тетя Катя примется рассказывать, как получилась болезнь Афанасия Федоровича, станет клясть директора, но она ничего об этом не сказала, вся ее жизнь с мужем прошла по заводам, знала она, как трудно винить кого-то в заводских конфликтах, и не стала сплетничать о мужниных делах. Таковы уж строгие порядки в этом доме. Поняв все это, Григорьев совсем просто почувствовал себя и рад был бы остаться здесь на ночь — тетя Катя, едва он вошел в дом, сказала, что не отпустит его, — но отменить визит к больному или перенести его на следующий день нельзя, завтра, может статься, не выкроишь и часа.

С сожалением покидал Григорьев гостеприимный домик. За какой-нибудь час, который он провел там, стало ему и спокойнее и теплее на душе. Вот же нужен человеку семейный угол, простые житейские разговоры, домашние дела. И с тягостным чувством вспомнил тот разговор со Светланой, когда она сказала, что невмоготу ей в пустой квартире, без дела, одной и что хочет она поехать к дочери на Север. «Тебе-то все равно, есть я или нет, — с укором сказала она тогда. — Приходишь едва не ночью, уходишь рано утром…» Как будет жить он без Светланы, без сознания, что его ждут дома?..

Григорьев давно не видел Афанасия Федоровича и с беспокойством ждал встречи с ним. Уж очень много надежд было связано у всех с выздоровлением Ковалева и возвращением его на завод. Не один десяток лет проработал он главным инженером, залезал во все щели, знал слабые и сильные стороны коллективов цехов, оснащенность техникой, характеристики агрегатов, в том числе и в доменном и мартеновских цехах, хотя сам был прокатчиком. Григорьев знал, что он может быть неуступчивым, бесцеремонным, даже грубым, не остановится перед крепким словцом, когда на производстве что-то не ладится или делается вопреки его распоряжениям. Да, нелегкий характер у старика, Григорьеву и самому в прошлом приходилось терпеть от него разное, и если бы не молчаливость и спокойствие Григорьева, бог весть, чем бы кончились их стычки. Однажды Ковалев был буквально взбешен нежеланием Григорьева, тогда начальника цеха, объяснять, почему печи идут неровно. Целую неделю главный инженер провел около домен, а под конец явился в кабинет Григорьева и устроил ему разнос в таких выражениях, в каких никто никогда с начальником цеха не посмел бы разговаривать.

Григорьев стерпел, сидел за своим столом, обложенный иностранной технической литературой, и молчал. Выведенный из себя, Ковалев выскочил из кабинета, с такой силой хлопнул дверью, что персонал цеховой конторы сбежался в крохотную приемную. Начальники отделов сунулись было в кабинет, но, увидев Григорьева, спокойно читавшего какой-то металлургический журнал, разошлись по своим местам.

Да, груб был Ковалев в гневе, но все нити управления производством крепко держал в руках и никому не позволял нарушать культуру эксплуатации заводских агрегатов. И даже Логинову не уступал, не давал из прихоти менять технологические режимы работы печей и прокатных станов, пока не слег в больницу, доведенный до исступления стычкой с директором. По характерам своим оба стоили друг друга…

Нужен был Ковалев заводу, сейчас особенно, и как бы старик ни встретил, нельзя было волновать его, пусть поскорее поправляется. Григорьев решил ничего не говорить ему ни об аварии, ни о том, что строительство домны задерживается, — не расстраивать больного. Ковалев, наверное, сам спросит, как идут подготовительные работы к монтажу печи. Придется уйти от ответа, заговорить о том, что на заводе ждут Афанасия Федоровича, что без его знаний, опыта и производственной хватки сейчас не обойтись…

Но врачи попросили Григорьева вообще не касаться деловых вопросов, малейшее волнение могло быть губительным для больного. Если же он полежит еще некоторое время в полном покое, говорили врачи, он поправится сравнительно скоро и опять сможет вернуться к трудовой деятельности. Хотя лучше уйти ему на заслуженный отдых. Григорьев сказал, что хорошо бы еще годок отдать заводу, конечно, если позволит здоровье, и просил сделать все возможное для улучшения состояния Афанасия Федоровича.

Ковалев помещался в отдельной палате. Когда Григорьев вошел к нему, он лежал с закрытыми глазами. Крупное лицо, казалось, по-прежнему хранило силу, седые спутавшиеся волосы вились над широким шишковатым лбом. Но в чертах этого сильного лица поселилась усталость или болезненность, трудно было определить, и Григорьев внутренне сжался, напрягся. Сел подле кровати, осторожно прикоснулся к руке больного, лежавшей поверх одеяла. Теплом засветились глаза старика, он попытался приподняться, но Григорьев не дал, уговорил лежать спокойно. Знал бы старик, как трудно живется Светлане, так ли встретил?

Григорьев сказал, что только сейчас от Екатерины Ивановны, принялся рассказывать о Светлане, о дочерях, живших далеко от родительского дома. Беседу вели они неторопливо, вполголоса, хотя никого не было. Ковалев подоткнул подушку под спину, чтобы быть повыше, Григорьев на краешке стула наклонился к больному.

— Жду не дождусь, когда выйду отсюда, — заговорил Ковалев о том, что занимало его больше всего, — знаю, что нужен, понимаю, что неспроста вы приехали…

— Главное сейчас — спокойствие, Афанасий Федорович, а там видно будет… — мягко проговорил Григорьев.

— Знаю, знаю… Сам себя в руках держу, заставляю не волноваться понапрасну, режим строго соблюдаю. Вот забрал себя в кулак, — Ковалев крепко сжал короткие пальцы, — и не даю волю вспоминать, что было на заводе… Иной раз о Светочке думаю, о вашей жизни… Чувствую, как с каждым днем силы прибавляются. Теперь дело на поправку пойдет. Не беспокойтесь, я себя знаю: о чем можно думать, а чего к сердцу подпускать до времени нельзя. Выйду из больницы, вот тогда разберемся с логиновскими делами. А сейчас — все, молчок! Как говорится: «Стоп!» Спасибо, что старика уважили, пришли. За то вам крепко руку пожму на прощание. И у вас времени мало, и сам режим должен соблюдать.

Они обменялись рукопожатием, Григорьев почувствовал силу в руке Афанасия Федоровича, собрался встать.

И в этот момент по взгляду Афанасия Федоровича, вдруг устремившемуся в сторону двери, Григорьев понял, что кто-то вошел. Оглянулся и глазам не поверил: на пороге стоял невысокий, грузноватый Логинов, без халата, в строгом, отлично сшитом костюме. Тяжелый взгляд Логинова, как утюгом, прошелся по Григорьеву, он, видимо, не узнал его в больничном халате. Логинов постоял без движения на пороге, не прикрывая за собой двери, вглядываясь в осунувшееся лицо больного.

— Проведать пришел тебя, Афанасий Федорович… — негромко, густым баском сказал он.

Ковалев весь напрягся, на открытой шее с морщинистой старческой кожей натянулись сухожилия. Логинов осекся и тревожным взглядом следил, как Ковалев обшаривает глазами свою тумбочку, ищет что-то. В следующее мгновение больной схватил стакан, приподнялся и, размахнувшись сильной крепкой рукой, запустил в непрошеного гостя. Стакан угодил рядом с Логиновым в притолоку и со звоном разлетелся на мелкие осколки.

Логинов изменился в лице, губы его посерели, он с запозданием отпрянул и быстро прикрыл за собой дверь.

— Сволочь!.. — пробормотал Ковалев.

Вбежала сестра, присев, стала подбирать с пола искры осколков, причудливо отражавших свет лампы. Григорьев коснулся рукой плеча старика, уложил его на подушку. Ковалев, тяжело дыша, прикрыл глаза. Ни тот, ни другой не сказали ни слова. Григорьев молча поднялся. Неловко остановился у кровати, тесный халатик стягивал ему грудь, он боялся его порвать и не распрямлял плеч.

— Выздоравливайте, Афанасий Федорович, — произнес он.

— Екатерине Ивановне не говори, — попросил старик.

— Зачем же…

Григорьев нагнулся, неловко поцеловал старика в колючую щеку и неторопливой походкой вышел из палаты.

XVII

Совещание у Григорьева началось ровно в восемь утра, как он и объявил всем, кого пригласил принять в нем участие. На Григорьеве был темный пиджак, в каком он появился на заводе, оттенявший серебрившиеся сединой над залысинами короткие волосы. Василий Леонтьевич, войдя в комнату и увидев Григорьева, мысленно посетовал: время никому не дает пощады. А сам-то ты, Дед, тоже седой, хоть и лысины нет. Григорьев, наверное, и твою седину отметил. Сидит молчком, вроде бы и не смотрит, а все замечает, как и прежде. Что же, посмотри, посмотри на седины Деда. Вот какой год уговаривают, не отпускают… Приехал Сашка Андронов и, пожалуйста, — три месяца отпуска, а он все на бессменном посту…

И тут же Дед устыдился: а сам-то Григорьев тоже не на отдыхе, тоже на посту, и его, наверное, уговаривают не уходить. Оба они привыкли трудиться всю жизнь, а уж как Григорьев работает, Дед отлично знал: с утра до позднего вечера…

Только сейчас Василий Леонтьевич обратил внимание на позу Григорьева. Он держался в кресле свободно, откинувшись на его спинку и опершись рукой на подлокотник. Спокойствие его после всего того разгрома, который Василий Леонтьевич увидел у кауперов и на литейном дворе, поразило. Будто ничего и не случилось, будто Григорьев проводит обычный рапорт, как он делал это много лет назад, правда, тогда в другом, невысоком двухэтажном закопченном здании у путей, в котором сейчас находится железнодорожная служба. Неподалеку от Григорьева за небольшим столом, приставленным торцом к письменному, как-то подобравшись и подперев щеку кулаком, в одиночестве пристроился Середин. Вдоль стен на сблокированных стульях-креслах застало несколько человек, среди которых Василий Леонтьевич отметил Коврова.