…Да, как он и предполагал тогда в самолете, направляясь на завод, за непосредственными событиями стояло нечто более важное. Рано или поздно перестройка устаревающего завода неизбежна. К этому выводу он пришел еще раньше, находясь на заводе. Но теперь, в мчащейся по увалистой степи машине, все более и более отдаляясь от завода — отдаляясь, так сказать, и пространственно, и психологически, — он одним взглядом охватил те события, которыми жил эти шесть дней, вглядывался в них, искал какой-то важный для него и почему-то сразу не дававшийся, ускользавший смысл.
Давным-давно, в ранней молодости, волею судеб вместе со многими другими он начинал жизнь — вот эту самую, тогда находившуюся как бы в зародыше, а теперь возмужавшую и расширившуюся. Она вобрала его сейчас как свою естественную частицу, точно он никогда и не покидал завода, города, предгорной степи, по которой мчится машина. Но это же не так, — остановил он себя, — много лет назад он должен был бросить ее и вернулся всего на несколько дней. Что же — так ничего и не произошло за эти годы и с этой жизнью, и с ним самим? А может быть, разгадка в том, что начало, в котором он тоже участвовал, было правильным и все шло своим чередом? Но с невольной гордостью подумав так, он тут же сказал себе, что все же не в этой мысли заключался внешне скрытый, сразу не дававшийся смысл того, что он увидел и пережил за эти шесть дней.
Было нечто более важное. Жизнь, которая здесь шла своим чередом — в будничных мелочах, в семейных и заводских делах людей, обладала способностью самоочищаться, самовосстанавливаться после бурь и тяжких потерь. Жизнь не в отвлеченном понятии, а в том, что составляло ее конкретное содержание: суть человеческих личностей и характеров, устремления людей, их симпатии и их враждебность к тому, что для них чуждо… В этом самоочищении и заключена неистребимая сила жизни — той, какою он живет далеко отсюда, и той, какою он жил здесь эти шесть дней. В способности самоочищения — и зрелость, и мудрость ее. Вот главное, что увиделось ему теперь и что он не сразу осмыслил. Может быть, впервые с такой ясностью он открыто признался самому себе, что и ему есть, от чего отказываться и к чему идти, есть что не уступать и за что бороться… И в этом ощущении движения собственной личности была и его свобода, и его сила, и сознание правоты и силы жизни…
В аэропорт Григорьев прикатил к самому отлету, опустился в свое кресло около иллюминатора и просидел почти без движения все время полета.
В Москве увидел над аэродромом яркие звезды в глубокой бархатной темноте неба и удивился: ночь наступила.
Он не сообщил в министерство час прибытия самолета и с аэродрома домой ехал на такси. Поднялся на свою площадку, открыл дверь и невольно забеспокоился: в квартире темно. Не раздеваясь, пошел в комнаты, включил во всех верхний свет. Светланы нет, да, впрочем, он был готов к этому: на телефонные звонки никто не отвечал. В кухне нашел на столе записку, прочел, опустился на табурет, как был в пальто и шляпе, и долго сидел, глядя в пространство и ничего не замечая вокруг себя. Светлана писала, что не могла больше оставаться одна в пустой квартире, улетела к дочери в Норильск, там получила его телеграмму, вернулась и теперь улетает к тете Кате. В самом конце была еще приписка: «Хочу понять, что случилось у Наташи, у Серединых».
Григорьев взял со стола записку и еще раз прочел, посмотрел на дату. Светлана писала ее сегодня, уезжая в аэропорт. Они все равно не встретились бы, даже если бы знать, что она прилетит туда. Только теперь он вспомнил, что сегодня весь день вплоть до отлета не звонил оттуда домой.
VI
Коврова вызвали в заводскую комиссию по расследованию причин аварии на другой день после отъезда Григорьева. Председатель комиссии, молодой, полный энергии человек, инженер из отдела главного механика, пригласил стенографистку, и все они втроем уединились в пустующем кабинете главного инженера. Председатель комиссии ставил заранее заготовленные им на листе бумаги вопросы, Ковров отвечал, а стенографистка старательно записывала, скорее, не беседу, а допрос. Молодой человек был вежлив и, казалось, доброжелателен. Но вопросы были составлены с расчетом сбить Коврова и уличить во лжи: об одном и том же спрашивалось по-разному и в разных частях разговора.
В конце концов Ковров не выдержал.
— Что вы со мной как с уголовником, — взорвался он. — Я же начистоту рассказываю…
Председатель комиссии было растерялся, помолчал, но затем, усмехаясь, сказал:
— Алексей Алексеевич, поверьте, я на вашей стороне, но служебный долг… — он развел руками.
— Ну, если у вас такая работа, продолжайте… — Ковров стиснул зубы и свел редкие, никак не украшавшие его лица брови. — Давайте, какой там у вас следующий вопрос…
Молодой человек следующего вопроса не задал, снял трубку, набрал номер и сказал значительно:
— Передайте директору, что опрос Коврова закончен, он хотел ознакомиться с результатами, — и, выслушав ответ, положил трубку, сказал, окидывая Коврова недобрым взглядом: — Если вы не хотите отвечать…
— Правильно, не хочу, — буркнул Ковров.
— Как бы вам потом не пожалеть.
Затрезвонил телефон.
— Есть! — сказал молодой человек, взяв трубку, и поднялся.
Они направились в директорский кабинет со стенографисткой.
Середин оторвался от чтения какой-то бумаги, непонимающе оглядел их.
— Стенографистка, — представил девушку председатель комиссии.
— Зачем?
Молодой человек пожал плечами.
— Я полагал…
— Вы и опрос вели под стенограмму? — поинтересовался Середин.
— Так точно.
— Стенограмма у вас? — Середин взглянул на девушку и протянул через стол руку за листками стенограммы. Она подала их. — Вы свободны, — сказал он стенографистке.
Когда она вышла, порвал листки, сложил их, еще раз порвал и выбросил в корзину для бумаг. Пригласил садиться, поинтересовался, закончила ли комиссия работу, и попросил завтра утром передать ему для утверждения выводы.
— Не теряйте времени, — прибавил он.
Молодой человек вышел.
— Ну, а теперь с вами… — сказал Середин, вглядываясь в осунувшееся, потемневшее за эти дни лицо Коврова. — Надеюсь, что вы поняли всю недопустимость подпольной работы с автоматикой. Завод — не место для детективных историй. Вы вполне заслужили строжайшего взыскания… Но поскольку… — Середин улыбнулся: — Как там с печкой, теплотехнический расчет оправдался?
— Нормально идет… ну, конечно, расход кокса…
— Да, да… что поделаешь…
Ковров пришел в доменный цех помолодевшим, как ему казалось, лет на десять. Уселся против Черненко, набрал в легкие воздуха и выпалил:
— Все! Прикончил Середин эту комиссию.
— Да ну? — удивился Черненко и ладонью крепко потер глаза и лоб, точно не веря.
— Валентин Иванович, когда-то вы мне рекомендацию обещали… — ни с того ни с сего напомнил Ковров и тотчас пожалел, не так надо было, не с пылу, с жару. Дать Черненко успокоиться, а потом уже о рекомендации… И опять ругнул свой характер: ну, что тебя черт дернул…
Черненко долго молчал, покуривая сигаретку.
— Как я тебе, Алеша, буду рекомендацию давать? Сам посуди, как на людей смотреть?
Черненко поднял глаза, и такая была му́ка в его потускневшем взгляде, что Коврову стало не по себе.
— Все позади, — сказал он. — На себя я взял. Да разве дело в том, что схема не сработала? Ушло это теперь в историю. Бросьте вы мучиться.
Черненко отрицательно покачал головой.
— Для тебя ушло, а я всю жизнь буду этот клинышек помнить. И рекомендацию не мне давать, позорить тебя не хочу своей рекомендацией. С Василием Леонтьевичем поговори, он даст. Дед тебя уважает. Никогда я ему плохого про тебя не говорил. Даст он, не сомневайся.
Ковров молчал. Что он мог возразить?
Вспомнил, как однажды Черненко словил его в зале автоматики в третий или четвертый раз и повел к себе. Ковров шагал впереди. Так они и прошли — Ковров впереди, а Черненко сзади — мимо кауперов, по стальному мостику вокруг здания диспетчерской к дверям на второй этаж, где был кабинетик старшего мастера газового хозяйства. Навстречу им на мостике попался Дед, приземистый, квадратный, в широкой робе и каске, делавшей и без того крупную его голову похожей на котел. Оба они — Дед и Черненко — два друга, остановились на мостике. Ковров тоже вынужден был встать у перил, несколько впереди.
— Куда ведешь? — спросил Дед, сразу поняв ситуацию. Хитер старик, от его маленьких глаз ничего не укрывается.
— Курить попросил, — обманул Черненко, — а мои остались… — Черненко кивнул на здание диспетчерской.
Значит, не захотел выдать Коврова даже своему другу. Тот друг — делу надо будет — ни с какой дружбой не посчитается. Ковров уж как-нибудь знал Деда.
— Так он вроде бы не курил? — удивился Василий Леонтьевич.
— Тут любой закурит! — сказал Ковров. — Как бы еще не спиться.
Дед окинул его пристальным взглядом, так же внимательно посмотрел на Черненко и сказал:
— Ладно, веди его дальше, — и своей качающейся походкой, прихрамывая на больную ногу, зашагал по мостику дальше…
Отступаться от своего решения — подать заявление в партию — Ковров не захотел. После окончания смены, когда Дед должен был вернуться с обхода печей, направился к нему в кабинетик.
Дед сидел тяжело, боком привалившись к столику. Каска донышком вниз со сложенными в нее рабочими рукавицами, как всегда, стояла у ног. Взгляд был устремлен куда-то в пространство, Дед покряхтывал и вздыхал. Увидев Коврова, очнулся от раздумий, спросил:
— Тебе чего?
— Поговорить хотел… — неуверенно начал Ковров, не входя в комнату.
— Проходи, — сказал Дед, величественным жестом указывая на продранный клеенчатый диванчик и важно откидываясь на спинку до невозможности замызганного стула. Любил он начальственные позы и церемонию милостивой аудиенции.
Ковров продвинулся в комнатку, но садиться на диван не стал.
— Я к вам, Василий Леонтьевич… — пробормотал он.