Шесть рассказов — страница 10 из 23

Тамаэ, очистив яйцо, принимается за еду. Перед ней снова возникает лицо Сумико с застывшим на нем выражением нестерпимой муки. «Неужели, — думает Тамаэ, — я плохой человек?..»

Она с отвращением вспоминает свое недавнее душевное состояние, стремление забыть обо всем, погрузиться в бездумную пустоту.

В ветхом зале с деревянным полом, который, кажется, вот-вот рассыплется у всех на глазах, женщины садятся за обед. Заведующий гостиницей, родом из племени зусун, подает им тепловатый кофе.

— Ну и тишина. Просто не верится, что где-то сейчас может быть война. — Это говорит Масаки, - закуривая и глядя на море. В своем кимоно она похожа на официантку из ресторанчика в Асакуса.

— Сумико-сан очень хотела вернуться на родину. Прошлой ночью мы с ней катались на танбагане, и это была ее последняя прогулка. Но зачем же все-таки ей было умирать!

— Нет, Тамаэ-сан, ты еще ребенок, не понимаешь ничего, да и не знаешь, наверное, почему возлюбленного Сумико выслали в Моронбутак. Как это у них называется, штрафная рота или что-то в этом роде — вот что он получил, и все из-за Сумико. Они даже собирались вдвоем бежать, замаскировавшись под туземцев, а ты понимаешь, что это значит? Случись что-нибудь, этого солдата казнили бы как дезертира. Но и там он все равно умер. Так зачем же ей было жить после этого, да еще на чужбине? Нет, видно, уж судьба. — Так говорит Судзуки притихшей Тамаэ.

Подул тяжелый, порывистый, пахнущий дождем ветер. Далеко внизу, в листве тропических деревьев прячется машина. Сверху видно, как деревенские ребятишки сбегаются со всех сторон поглядеть на нее. Издали фигурки бегущих против ветра детей напоминают креветок.


МАРШ

Ветер точно вырывается из-под земли. Идти — тело шатается из стороны в сторону; можно только тащиться вместе с ветром. Даже не вместе, а внутри него — пыльного, враждебного, безжалостного. И все вокруг становится таким неродным, что пьяному, бредущему по дороге, чудится, будто он прибыл сюда впервые. Он туп, он никогда не умел жить, он только безотчетно искал благополучия, но ему никогда не хватало упорства, он был ленив и даже не умел по-настоящему радоваться.

Неясные предметы то тут, то там выхватывает свет фонарей.

Достоверно только одно: шатаясь из стороны в сторону, пьяный все-таки движется. «Наверное, я впервые здесь», — ворчит он. Время от времени он поднимает лицо к темному небу, но ветер того гляди сорвет шляпу, и он надвигает ее до самых глаз. Что-то смутно и неотступно беспокоит его, но что именно — он вспомнить не в силах. Как будто выпало из памяти что-то бесконечно важное... «О чем ты думаешь? Да ни о чем. Просто иду, потому что пришел сюда... только что». Он пробует идти ровнее, но ноги несут его тело не туда, куда он хочет.

Он спотыкается о камни, попадает в лужи и иногда даже начинает бормотать стихи:


Несмотря на ветер.

Несмотря на дождь...


Он воображает, будто идет как полагается. «Конечно, никто не замечает, что я пьян».

Всякий дом представляется теплым: можно подумать, что в этих домах не знают ни малейших неприятностей. Только непонятно, о чем так назойливо бубнит радио. Что за какофония! Бессмысленно-яркий свет парадно озаряет мостовую вокруг большой валяющейся трубы. Нет, идти против такого ветра просто глупо... И пьяный останавливается перед освещенным домом. Двустворчатая дверь ярко сияет зеркальными стеклами перед осоловелыми глазами. Кафе?.. Он тихонько приоткрывает дверь; оттуда бьет в нос острым запахом мыла. Парикмахерская — вот оно что! Два клиента ждут, усевшись по сторонам жаровни. Третьего, сидящего в кресле, бреют, положив чистую белую салфетку ему на грудь... Пьяный толкает дверь изо всех сил и входит.

— Добро пожаловать, — произносит кто-то.

Молодая женщина с сеткой на волосах и завивкой «перманент» приносит круглый маленький табурет и втискивает его подле жаровни. Над жаровней колеблется синеватое пламя. Один из мужчин вставляет в мундштук половину самодельной сигареты и закуривает, очевидно, он продолжает разговор:

— На японцев в плену противно смотреть. Куда бы ни попали, везде цепляются за старые привычки. Как-то приезжаю я — в третий раз уже — в Н., это около Байкала. Смеркается... Гляжу — перед лагерем, на земле — огненные точки. Уличные ларьки, что ли?—думаю. Подхожу — и что же? Наши варят горох, и все порознь, отдельно. А многие смастерили нечто вроде зубочисток и едят, протыкая каждую горошину одну за другой.

Он помолчал.

— А в соседнем лагере содержались пленные немцы. Вот где было шикарно! Они что ни устраивали — все коллективно. Даже общая сушилка была... Выстиранные вещи там развешивали, а гладил их дежурный. Пищу тоже варили дежурные и потом раздавали всем поровну... Здорово у них и с музыкой выходило. Особенно хор! И высокие голоса, и низкие — все сливались в одно, и получалось внушительно. А в праздники построятся — опрятные, один к одному — и за ворота. Случалось, что даже местные девушки влюблялись. И не удивительно!.. А наши! Просто смотреть было жалко. Стирать кто-нибудь начнет — так для просушки развесит белье, точно флаги, вокруг койки — чтобы не украли. Даже когда устраивали вечера самодеятельности — куда им было до немцев! И просто делалось смешно, хоть это было и свое искусство, национальное. И потом: все ходили с бритыми головами, а немцы не пожелали снимать волос, и ботинки надраивали до блеска. Сразу видно — другой склад.

«Чепуха все это. Мы народ бедный,— мысленно начинает возмущаться пьяный. — Что тут плохого, если вокруг койки белье развесили? Подумаешь!» Он сердито уставился на говорившего. И хотелось ему спросить: а чем нехороша японская самодеятельность? Он вот тоже был солдатом, тоже вернулся домой два года назад, в августе, после того как поработал в Минской области на лесозаготовках... И вдруг его охватила тоска, такая тоска, что в памяти стало всплывать только то, что было там хорошего. Человек противоречив. Он уже забыл, как и наяву и во сне мечтал о возвращении в Японию... Ярко встают перед глазами картины русской природы.

— И хотя всем было одинаково несладко, еще занимались доносами друг на друга,— продолжал рассказчик.— Эх, кому не везет — все равно не повезет, где бы ни был... А там, коли заболеешь — конец. Никто не поможет. Иной раз все думаешь: как это ты ухитрился вернуться живым? Аж дрожь пробирает.

Пьяный, сидя на табурете, пошатывается. Он упирается в пол ногами, но твердость их покинула, и он то и дело всем корпусом припадает к плечу соседа, молодого человека в джемпере.

— Опьянели? — спросил кто-то.

— Немного. Будешь пить, обязательно опьянеешь.

— Пьете — значит, хорошо живете, — говорит вернувшийся из Советского Союза. На нем грязный костюм цвета хаки и солдатские ботинки. А лицо у него большое до странности, иссиня-черное, и конец носа безобразно толстый. Острым взглядом всматривается он в мутные глаза пьяного. Всматривается, следит за ним, затаив дыхание; он чувствует себя будто под током — что-то общее излучает судьба обоих.

Точно ветром занесенные, незнакомые друг другу, сидят они здесь, а ведь когда-то они были солдатами, их вместе интернировали—разве это не родство?..

— Когда же ты вернулся?—вдруг говорит пьяный громко.

Большелицый с испугом взглянул на пьяного еще раз. Значит, этот, что уткнул в руки лицо, тоже из плена?

— Я —в сентябре прошлого года. А вы тоже были в плену? —спрашивает он ласково.

— Да... А что японские солдаты бедны — что же тут поделаешь... А все-таки помнишь, как нас провожали на фронт? Марши, марши, знамена... Тогда призывали не только тех, кто обучался в военных школах... Но марши все-таки тоскливы...


Вышли мы Из дому с клятвой —

Геройски вернемся с победой...


И пьяный громко затянул старую песню. Видно было в зеркале, как ухмыляются парикмахер, возившийся с бритвой, и клиент. Но что-то похожее на печаль коснулось каждого. Все осталось в сущности как было, только жизнь дотекла, мало-помалу, до этих пор.

Вынув грязный платок, пьяный высморкался.

— За такие марши наручников не наденут. Вот вы смеетесь, а ведь тогда мы все пели это, как обалделые. И только всего... Как это там, в уставе: «Первое— военный...» Нет, дырявая у меня память. Из-за этого часто и по морде получал. А когда был рядовым, заставляли через пропасть «соловьем» перелетать. Старо все это...

Отец, ты был хра-абр...

Кто помнит эту песню?

Все посмеивались.

— Пьян вдрызг,— с усмешкой сказал парикмахер, натачивая бритву на ремне.

— А чего же в этом плохого? Не прикидывайтесь тихонями... И не воображайте, что я соглашусь бриться тупой бритвой.


Несмотря на ветер,

Несмотря на дождь...


Есть такая песня, в-великолепная!.. Японские солдаты жалки, говоришь? Подлости ты говоришь, вот что!


Вышли мы из дому с клятвой —

Геройски вернемся с победой...


Попробуй, спой. Хэ, как только выглянет правда — сразу кручина грызть начинает. И теперь действительность, и тогда была действительность... Эй, молодой человек, разве я не так говорю?.. Теперь я вот развалился совсем, а ведь были у меня когда-то и жена и дети... Эх, Хансити, Хансити, до чего ты дошел...

Женщина с перманентом улыбалась. Пьяный пошарил по карманам, ища сигарету. Сигарет не оказалось.

— Да, все мы погоревали в те времена. Этого не забудешь, не шуточки... Вся наша жизнь — в клочья... Япония — какая же здесь Япония?.. Продолжать или не продолжать... Ты не смотрел в кино такого парня— Гамлета? Тонкий парень. Говорит: быть или не быть? А с неба ему отец является: привидение. И все науськивает: невзлюби! невзлюби! Даже противно... А мамаша яд получила от второго мужа... по ошибке. Поневоле задумаешься: продолжать или не продолжать... По-моему, когда мы орали «Тэнно хейка банзай» 17, мы именно в этом роде чувствовали что-то... Нет, не хочется умирать. Умрешь — конец... Продолжать! Об-обязательно! Хоть воровством. По ночам иной раз думаешь: пойду-ка грабить. «Несмотря на дождь, несмотря на ветер...» Вот видал я недавно в Скиябаси одного учителя, он голодовку объявил... протеста... Жалко смотреть... Ведь я учителей уважаю. Жалованье ерундовское, да и простудиться легко: лежит, бедняга, у дороги в какой-то конуре на одном одеяле. И вспомнились мне минские леса, и так что-то грустно стало... В Кюсю я тоже был когда-то учителем. Трудная работа. А после возвращения из Советского Союза — безработный. Никто не хочет брать — все идейной заразы боятся. А какие у меня идеи? Так только, если выгодно, помашем немного красным флагом — и все. Ха, ха, ха, я же просто человек, а не красный. Просто тоскливо мне...