3, на котором Сигэру лежал, было пропитано насквозь запахом моря. Счастья этой ночи он не' смог забыть никогда. Чувство неизъяснимого восторга поднимало его над землей, и он начал, припоминая, читать вслух одно стихотворение за другим. Окруженный двумя друзьями и возлюбленной, он испытывал такой душевный подъем, так глубоко погрузился в мир прекрасного, что даже криком, казалось, невозможно было бы выразить всю полноту блаженства той ночи.
Через два-три дня все четверо, по рекомендации гостиницы, сняли комнату у рыбака Кодани Киро-ку, и мерно потекли за днями дни.
В лунные ночи Сигэру и Танэ, сказав друзьям, будто идут любоваться луною, тихо удалялись в храм и там среди ночного безмолвия молились богине Небесно-обильной Красоты4. Сигэру любил эти древние мифы, образ богини возникал в его воображении, и мнилось, что он воочию видит ее в глубине храма. Это были те дни, когда он вслух читал своим друзьям «Сакунталу» 5, а идеи библии и священных книг буддизма представлялись ему глубочайшими из всех идей, доступных людям.
За короткий срок — два месяца с небольшим — были написаны одна за другой три картины: «Дары моря», «Взморье» и «Берег». В первую из этих трех он вложил всю свою душу.
Вот он, истинный день долгожданный! Выжжено зноем скалистое взморье, и чудится стоном мирный прибой.
Такие стихи слагались сами при виде бурлящего океана. И пока писалась картина «Дары моря», восторженная радость пронизывала труд художника и неотступно сопровождала его.
Сюжет картины был несложен: нагие рыбаки на фоне закатного зарева несут несколько громадных рыб. Простота сохранялась и в композиции — ничего лишнего. В центре — группа людей, а за ними синее-синее море и багряные облака. Чувствовалось, как все эти три слоя будто вырываются, выливаются за края холста и звучат могучей песней труда и радости.
Девятая осенняя выставка общества «Белая лошадь» открылась 22 сентября в токийском парке Уэно, в южном зале пятого павильона. Шел тридцать седьмой год царствования Мейдзи 6. Общество было взбудоражено войной с Россией, воздух времени был суров, и в оформлении выставки соблюдались строгость и скромность.
В зале экспонировались «Портрет графа Осуми» кисти Курода Киотэру, «Эпоха Гэнроку»7 — работа Окада Сабуро, «Тучи» — художника Митаку Кокки, «Бабочки» — Фудзисима Такэдзи, «Невидимые шипы» — художника Вада Эйсаку и «Взморье» — Наказавы Хиромицу.
Работа Сигэру «Дары моря» была вставлена в простую сосновую раму. Композиция, создающая иллюзию воды, извергающейся за пределы картины, поражала своей мощью. Безвестный дотоле Аоки Сигэру, которого называли то странным, то сумасшедшим, этой картиной впервые привлек к себе внимание журналистов.
Сигэру жадно впитывал в себя все. Его любимым чтением было «Манъёсю», а темы для картин он искал в «Кодзики» — древнейшем своде йсторйКО-мифологических сказаний. Отдать всецело свое мастерство простому отображению действительности, какою она представлялась глазам, — о, к этому он не питал ни малейшего интереса. Он тосковал по культуре Хэйан, он упорно вчитывался то в Ницше, то в Ибсена; он увлекался композициями Россетти; он вбирал в себя все, что видел, и добавлял нечто неповторимое, свое. Материальный мир материальными причинами и создан; лишь мир воображаемый, мир художественного творчества создан человеком, и только человечество способно его понимать. Сигэру любил некоторые изречения Гартмана, и когда его спрашивал кто-нибудь о том или ином впечатлении, он, высокомерно закинув голову, повторял мысль этого философа:
— Яблоко существует все время, не так ли? Оно всегда было яблоком и ничем иным. И ничего странного в этом не заключено. А вот в том, что человеческий мозг воспринимает его именно как яблоко, — вот в чем странность.
И сказав так, он смеялся отрывисто, будто резал что-то ножом.
Если художники молодого поколения составляли как бы пирамиду, то общественной молвой Аоки Сигэру был провозглашен на осенней выставке ее вершиною. Он нередко говорил, что если бы удалось создать хоть одно произведение, сопоставимое с творениями Леонардо да Винчи, после этого не обидно и умереть. Но это были слова. А думал он другое: его раздражало, что некоторые художники пишут нечто вроде копий с произведений западного искусства, следовательно, считают свой талант ниже гениев Запада. Это вызывало чувство досады, похожее на зуд — тот кожный зуд, который нельзя успокоить, почесываясь сквозь одежду. Гордость не позволяла Сигэру считать свой художественный дар ниже дарования тех, с чьих картин из Европы привозились копии в Японию. Его переполняла неистовая энергия, его звала безбрежная мечта, а порывистая самоуверенность двадцатитрехлетнего возраста утверждала, что ему доступно все, даже чудо, даже хождение по водам. Год окончания художественной школы оказался плодотворнейшим периодом его жизни.
Одно за другим были созданы полотна: «Дары моря», «Портрет мужчины», «Женский портрет», «Эпоха Хэйан», «Прилив на закате». Но «Женский портрет», тот самый, для которого позировала Танэ, дважды провалился на конкурсе. Этой неудачей жестокая сторона жизни бросила ему вызов в первый раз...
Опять эти беспорядочные обрывки снов о прошлом.
Среди пестрых сновидений запомнилось и такое: Сигэру стоит на людном перекрестке и держит речь. «Часто бывает, — говорит он, — что ум человеческий начинает утверждать одновременно разные вещи. И поэтому дух рвется в разные стороны и начинает блуждать. И при взгляде на людей и на вещи невозможно определить, до какой именно грани продолжается реальность. Некоторые различают только внешний человеческий облик, отбрасывая волевое начало; но это ложный образ, праздная тень». Так говорил он перед людьми, и вдруг его пронизал ужас: он услышал, что толпа покачивается и шуршит от ветра, точно пустая ореховая скорлупа. Да ведь это толпа теней! Сонмище пустых оболочек!.. Он вскрикнул — не вскрикнул, а завопил отчаянным воплем — и проснулся весь в поту. Оконная занавеска просвечивала. Наконец-то утро. Наконец-то!
Печка остыла совершенно. Ноги окоченели. Не ноги, а ледышки. Странно: ведь он в носках — правда, с дырками на пальцах, но все-таки в носках... Сигэру ощупью проверил, на ногах ли носки, осторожно приподнялся и, накинув на плечи одеяло, медленно спустил ноги с кровати. Вопреки ожиданию, он чувствовал себя хорошо. Проснулся и Окамото, лежавший у другой стены.
— Доброе утро!
Услышав приветствие, Сигэру спросил ради вежливости:
— Ну, как самочувствие?
И в ту же секунду подумав, что этот, наверное, тоже будет его спутником на тот свет, горько усмехнулся и вышел в коридор. Шел он легко, без особых усилий. Из кухонной трубы во дворе поднимался дым, а над крышей алела заря, и на дивный цвет ее сияния невозможно было не заглядеться. Эта своевольная природа, вечно куда-то текущая, была для Сигэру полна загадок. «Вселенная так безгранична, стоит ли задумываться о такой мелочи, как жизнь или смерть одной души?» И хотя это чувство, рожденное красотой светозарного неба, было не таким бескрылым, безнадежным, как вчерашнее, все же подобие молитвы бесплотным силам излилось из его сердца само собой. «Продлите, продлите жизнь художника Сигэру хоть на два-три года, хоть на год!» — взывал он к новогоднему небу. И в то же время он знал: как ни молись, все равно этот город останется прежним — городом Фукуока в провинции Кюсю, а Токио будет все так же далек, да и префектура Ибараги тоже.
Интересно, что теперь с мальчиком? — начал было думать Сигэру, но тряхнул головой и, отогнав мысли, свернул в уборную. Потом над раковиной умывальника тщательно прополоскал рот и вернулся на свою койку. В палате сиделка мальчика Кин-чяна мыла пол. Очевидно, этой любезностью она хотела отметить праздничный день. И хотя праздника, конечно, не чувствовалось ни в чем, влажный запах вымытого пола действовал освежающе. Кинчян, полусидя на постели — а это теперь случалось с ним редко, — грыз яблоко. Яблоко!.. Увидев его румяный цвет, Сигэру не мог оторвать от него взгляда. Как давно он не видал яблок! Сколько на свете красивых вещей, которыми не дано обладать; остается только завидовать тем, кто ими владеет. Всплыло в памяти, как он ел когда-то сушеного кальмара в полутемной католической церкви в Амакуса. И вдруг ему захотелось почему-то послать весточку Ивано Хомэю о своей тоске, о своей заброшенности. Он вырвал из тетради лист бумаги, поискал карандаш, но карандаша не нашлось...
Приподнялся на постели и Окамото. Его жена вытирала ему лицо и руки мокрым теплым полотенцем. Ее волосы были уложены большим узлом, а лицо густо покрыто пудрой свинцового оттенка; при свете, падавшем сквозь раздвинутую стеклянную дверь, оно блестело, точно сделанное из фаянса. На женщине было хаори 8 и фартук из китайского шелка с цветным узором. Легкие движения женщины доставляли Сигэру наслаждение, и он следил за ними, сощурившись. Захотелось писать. Но где достать краски и кисти?.. Если бы, подумалось ему, здесь был его этюдник, он написал бы, наверное, не меньше четырех вещей. Попросить бы у кого-нибудь хоть акварель... Но просить было не у кого.
Кинчян уже съел свое яблоко и лежа разглядывал картинки в английском журнале.
И тут опять заклокотало в груди. Странно, тело истощено, легких почти нет, откуда же браться этим кровавым сгусткам? И все же они стали прорываться сквозь горло и багровыми пятнами пачкать одежду и тело. Сигэру испытывал отвращение, видя, сколько крови еще таит его организм. Попав в больницу во время путешествия, ничего не зная о завтрашнем дне, он чувствовал, как его несет слепая, темная волна; гордость его сломилась, осталась одна душевная хрупкость. И любимая девушка, и друг, доставивший его в больницу, покинули его — слишком тяжелой, затяжной оказалась его болезнь, слишком много хлопот она доставляла, и теперь не было подле него ни одной родной души. И в нем поднялось жгучее желание махнуть рукой на все и бежать из этого дома пыток. Он громко, по-зверино-му застонал. С болью смотрели на него Окамото и Кинчян, а жена Окамото протянула ему яйца и проговорила на диалекте Кюсю, на котором здесь говорили в