Сладковатый шепоток кривеньких свечек у прибитых страшным гвоздем ног Христоса, ног, коричневых, как копченая камбала. А голова его унеслась в сумрачную высь, что еле-еле шевелит вялыми пальцами пыльных лучей сквозь мутные стеклышки. Головы не видать – черная бездна. Но ты-то знаешь – там колючки венка и бусинки крови по воску бледного лба. Жалко до слез. Говорят, кстати, тут Суворов венчался…
…И лодка на воде цвета стреляных гильз, лодка застыла, умерла, да и вода не шелохнется, вся в седом пухе – и откуда столько одуванчиков? Дальше – мосток полукругом с белыми балясинами – смешное слово – это отражение, а сверху точная копия – так и срослись в кольцо. Еще выше другое кольцо, нет, колесо! – и спицы есть, а как же, – то важно царит в пестром от солнца небе. А из кустарно раскрашенных кабинок восторженные руки:
– Гля! Вон наш дом!
– Ага! А вон школа!
Туда же (под плотную крышку) на самое дно были упрятаны и осколки-обрывки прежних московских дружб и знакомств, лица слиняли, стали под стать картонной Москве – бутафория, одним словом.
Одни, неудачники, страстно завидовали ей: «Фифа европейская – немецкий паспорт! Выставки у нее в нью-йорках, как же! Забыла, как под «солнцедар» ее по подъездам тискали!»
(Вовсе нет, она не только не забыла, а очень даже любила об этом вспоминать, кое-что при случае могла рассказать со смаком. Были, как же, были там забавные истории.)
Другие, удачливые, бесились от того, что ей было абсолютно наплевать на их машины-бриллианты-виллы-евроремонты. Абсолютно!
Разговоры о деньгах и на темы смежные Даша обрывала грубо, порой нецензурно. Матом она крыла крепко и без затей, как пехотный капитан. Деньги, вашу мать!
Вот и получалось: одни не могли поскулить, насколько у них этих самых денег нет, другие – какая их чертова прорва.
Поэтому-то все плоские человечки – и везунчики, и те, кто остался на бобах, да и сам нелепо напомаженный город, увы, увы, совсем уже неузнаваемый, так вдруг и впопыхах утыканный страшноватыми башенками и гнусными статуйками, – все оказалось скомкано, смято и прихлопнуто сверху. Той самой крышкой.
А вы говорите – Москва.
Нет, Москву – мимо, теперь на юг.
Из захолустного аэропорта дальше, уже на восток, в горы, выставив в окно изящную руку с сигаретой, стремительно тающей, – алый ободок прытко ползет вниз, скорость слизывает пепел и дым. Таксист возмутился азартно: «Можно курыт?! Дэвушка! Дажэ нужно!» – после этого не замолкал до самого перевала.
Курить так курить. Вот Даша и курила.
Курила и смеялась, кивала, половины не понимая, да и какая разница?
Закладывало уши, вдруг волшебной бирюзой выплескивалось море далеко внизу – райское сиянье. И тут же кто-то злой рукой в скользящих бликах задергивал его траурными кипарисами и хмурыми утесами.
Мотор зычно вгрызался первой передачей в отвесный асфальт, божественный воздух осквернялся горечью выхлопа, Даше жутко хотелось трогать замшелые бока скал, но она лишь улыбалась и плющила окурок в забитую до отказа пепельницу.
– Как такую красавицу муж отпустил? В горы?! – смеется таксист. – С ума сошел, да?!
Даша тоже смеется.
Муж? Да, конечно, был и муж. И не один. Разумеется, не одновременно – по очереди.
Муж номер четыре, последний на текущий момент, был найден в Москве, где он настойчиво и безнадежно актерствовал и с удивительной легкостью переходил на «ты» уже на второй фразе с любым собеседником.
Там, в Москве, краснея пятнами от груди вверх по шее и в лицо, лицо чуть бабье, но не без вялой умильности, будущий муж номер четыре гвоздил звучным баритоном столичную театрально-киношную сволочь (его слова) за бездарность, продажность и почему-то гомосексуализм. Да, еще за жидомасонство. С мрачным торжеством надсадно хрипел: «Травят меня, как волка травят!»
Выехав на Даше (вот ведь свинья неблагодарная!) в Берлин, он уже к осени, грызя ногти и снова краснея шеей, обличал уже жидомасонских гомосексуалов Европы – явно и тут был заговор!
А как иначе?
Его единственным заграничным успехом была эпизодическая роль глухонемого укротителя-румына в полупорнографическом сериале, что показывали по средам глубоко за полночь.
К Рождеству, под сырой перезвон озябших колокольчиков с Курфюрстендам, он добрался наконец и до Даши.
В черной, расстегнутой до третьей пуговицы сорочке, жутко вращая припухшими глазами на небритом лице, терзая разгорающуюся красной сыпью шею, он кричал:
– Герои! Победители! Я их зову – чемпионы мира! Истинные! Настоящие!
(Два больших глотка красного вина.)
– А есть другие (голос с крика падает в зловещий шепот – актер!), – те вырезают из консервной жести звезду, цепляют на грудь, пыжась, встают на цыпочки, вопят – эй, вы! Глядите! Мы тут! Мы тоже герои!
Тычет в стремительно мрачнеющую Дашу подрагивающий палец с объеденным ногтем.
– Кому твой доморощенный героизм нужен? Ну? Кому, кроме тебя?!
Это уже кричит, по морде пятна вовсю.
– Шляешься по своей чертовой Чечне-Абхазии-Уганде вместо того, чтобы…
Даша так никогда и не узнала, что она должна была делать вместо этого.
Всего через три часа он хмуро нянчил перебинтованную белым голову, уныло глядя в собственное отражение, сквозь которое кто-то с мерным перестуком сматывал назад мокрый безразличный Берлин.
В то же самое время Даша, брезгливым жестом ссыпав в мусорное ведро зеленые осколки и грязный ком бумажных салфеток, бурых от вина и мужниной крови, поставила крепкую точку на своем четвертом замужестве.
Миновали Табал, теперь по утесам вдоль реки.
Горы как-то вдруг придвинулись, близко, словно кто-то навел сбитый фокус. Мрачные складки ущелий, наверху все бело от снега, торжественная и строгая красота. Даже таксист не балагурил больше. Хотя, может, просто выдохся, иссяк. Лишь, ткнув рукой вправо, сказал:
– Джохал! Самый високий пик на Шандурский хребет! Више, чем даже на три километра.
Даша каждый раз лелеяла момент возвращения в горы.
Когда замираешь, и сердце спотыкается, и ощущаешь собственную нелепость, да и ненужность всей цивилизации, кичливой, громкой, бессмысленной и столь безнадежно жалкой перед этим бескрайним величием.
Даша, впитав до капли всю торжественную сладость, деловито принялась готовить аппаратуру: достала из баула старый «Никон», тяжелый, как утюг, ловко прищелкнув к нему новенький зум – сказка! С каким-то ультразвуковым мотором. На той неделе купила, ни разу еще не пробовала. Вытащила и остальную оптику в бархатистых черных чехлах: телевик 70—200, так, на всякий случай, фиш-ай – этот уж явно было ни к чему брать. Фильтры, аккумуляторы – все в порядке. Пристегнула ремень к камере, навела на пик, как его? – Ходжал? Нажала спуск.
Пейзажи Дашу не интересовали, так – фон, да и не умела она их снимать, если честно, тут особый глаз нужен. Не было у нее холодного терпения натуралиста, цепкого прищура живописца. Растаять в солнечном блике на острие травинки, умереть в лиловой тени тучи ползущей на луг, раствориться в молочном мареве тумана над тусклыми корнями лесной прогалины – нет, это все не ее, скучно.
Ее стихией было действие.
Она так и говорила на открытии лондонской выставки «Уганда: между небом и землей»: «Мне плевать, что вы там напишите, плевать. Я снимаю жизнь! Я ставлю диагноз! Но я не доктор и не врачую раны. Моя цель – сорвать ханжескую кисею и ткнуть обывательской мордой в боль, кровь, грязь! В страдания, голод и смерть. И нечего нос воротить, – да, воняет!»
Аккредитацию и деньги на эту съемку она получила опять от «Ройтерс».
Год назад, перед самым конфликтом, они купили ее репортаж из этих мест – этнические страсти – фактурный материал, дети гор, короче. Замес там гремучий, кого только нет: осетины, абхазы, армяне, грузины, русские, даже греки. Разумеется, у всех претензии.
Через месяц началась пальба, и ее снимки отрывали с руками.
Теперь она ехала в ту же самую деревню, почти на границе.
Причем поначалу планировалось снимать горскую свадьбу. Концепция простая и сильная: праздник жизни на фоне шрамов войны – лезгинка, папахи, газыри, кинжалы в серебре, вино из пузатых кувшинов, шашлык (сочные куски баранины чуть с жирком, промеж перламутровые круги сахарного лука, багровые с черным поджаром ядреные помидоры и баклажаны, малиновый перец), чернобровая невеста, красавец-жених.
Красавец-жених, вот именно…
Буквально за три дня до отъезда, еще в Берлине, созваниваясь и утрясая последние детали, ей сообщили, что жених погиб: поехал в город покупать костюм и там был сбит пьяным водителем. Умер на месте.
Так что теперь Даша ехала на похороны.
А в Ройтерс ничего, даже оживились – горские похороны тоже этнический материал, даже поактуальней свадьбы! – личная трагедия на фоне трагедии народа. Так что давай, Даша!
Проснулась вдруг, словно кто-то выпихнул. Пинком.
Тьма кромешная, поначалу не поняла даже, где она.
Снилась какая-то гадость, что именно, не вспомнить – ускользнуло, сквозь пальцы протекло, ухватила вроде за самый краешек – нет, куда там, кануло.
Но ощущение осталось, точно – гадость!
Пить хотелось страшно, зря она эту чачу на ночь вчера, зря. Экая мерзость во рту.
Надо постараться заснуть, подумала она, перевернулась на спину. Расслабленно раскинув руки, начала считать – иногда помогает.
Вокруг затолпились цифры – одни жирные с увесистыми блямбами и фигуристыми боками, как на старых отрывных календарях, другие – субтильные, чахоточно вялые – эти откуда? Честные черные с трамвайных номеров – 21, 22, 23… Вот промелькнул номер ее московской квартиры – 35, вот ее возраст, а сколько осталось, а?.. Не думать, считать, дальше, дальше…
К концу второй сотни цифры уже обступили ее, разрослись, как разлапистый репей по пустырю.
197… Нависая и тесня, сплелись с темнотой.
200… Откуда эта гнусная томительная тяжесть? Тревога. Или это что-то во сне?