Шесть тонн ванильного мороженого — страница 24 из 53

– Вы мне съемку сорвали! – крикнула она в красную шею и колючий затылок. – Для «Ройтерс»!

– Ты, слушай, – правый сосед боднул ее плечом, – ты, эта, нэ шуми. Видишь, дарога не ровний… раз… и выпал вниз. Бывает. Горы, понимаешь?

Зря он это сказал, зря.

– Ты! Скотина, грязь! Пугать меня будешь?! Я иностранная подданная, немецкая гражданка! – взорвалась Даша, толкая мордатых локтями.

– Вот именно, иностранная, – с переднего сиденья резанул майор, круто повернувшись к Даше, – ты думаешь, тебя первую ловим? Ты про Карен Виттенберг слышала?

Про Карен она, конечно же, слышала. И про отбитые почки, и про три месяца в подвале тоже. Красный Крест все это время пытался ее найти, власти разводили руками. Странно, что она вообще выбралась живой.

– Я что, по-твоему, шпионка?!

– Вот я и говорю, приедем – разберемся. – Майор лениво отвернулся.

– А чего время-то тянуть? Разберемся! Ты меня здесь прямо и шлепни! Как твой коллега советует! – Даша зло засмеялась. – Моего деда в тридцать седьмом как английского шпиона расстреляли. На Лубянке, без суда и следствия. Во дворе прямо. Вывели и расстреляли! Так что нам, Савельевым, не привыкать! Давай, майор, не ссы, действуй!

– Моего деда тоже в ГПУ расстреляли. – Акцент майора прорезался снова.

Даша задохнулась даже:

– А ты им служишь?! Им же! Кремлевской шпане! Ворью конторскому! Вовану-вертухаю задницу лижешь! – тут Дашу понесло, не остановишь. – Они же твой народ за людей не считают. Слыхал слово такое – черножопый? Так это про тебя! И про деда твоего, и про детей твоих! А ты у них, значит, в холуях?! Ай да джигит! Сокол ясный! Вот ведь матери-то на старости лет радость – сынок на отцовых убийц спину гнет! Иуда!

9

– Лицом вниз! На землю! – гаркнул майор, дергая «калашников» – ремень зацепился за сиденье.

Дашу вытолкнули на обочину. В щеку остро впился мелкий щебень.

Майор еще что-то кричал на своем, горском злом языке.

«Что? Все? Сейчас?! Вот прямо сейчас?!» – Даша зажмурилась до боли. Дико заломило в висках, голова, казалось, вот-вот лопнет.

Так же внезапно отпустило.

Она медленно открыла глаза – перед ее глазом степенный жук-долгоносик, тускло отсвечивая кованой синью, обстоятельно перебирал лапками и куда-то направлялся. Наверно, домой, куда ж еще…

Вот он перевалил через камушек. Гладкий, как речная галька, круглый, коричневый, так похож на шоколадную конфету-драже, с палевым пояском посередине.

Получается, что этот камушек и этот жук и есть последнее, что она видит?

В этой жизни.

О том, что есть еще какая-то другая, загробная жизнь, некий таинственный полутропический парк культуры и отдыха с бесплатными напитками и плавными аттракционами, где ей и предстоит провести вечность в скучно трезвой компании, под нудные музыкальные номера местной самодеятельности, – вы это серьезно, да?

Но тогда получалось, что грохот воды внизу в ущелье, уголок сырого неба, жук-долгоносик (жук, кстати, уже уполз, вычеркнуть жука) и этот, похожий на шоколадную ириску, камушек, – вот, собственно, и все…

Отчаянно силясь что-нибудь вспомнить, ведь вся жизнь прокручивается как в кино, прямо с раннего детства, ведь так? Все впустую.

Ничего, кроме соседского Ромки, который за гаражами играл с ней в доктора холодными, в цыпках, руками, в голову не пришло.

Потом всплыл хвост стиха «…звезды, ночь расстрела и весь в черемухе овраг». Начало пропало и теперь уже, скорее всего, навсегда.

И не было никакой черемухи, никаких звезд, никакой упоительной в своем ужасе романтической бездны – ничего, кроме страха, усталости и бесконечной тоски.

Сверху маслянисто клацнул металл – затвор – какой уверенный лязг. Она этот звук знала не по кино.

Даша непроизвольно закрыла затылок руками, вплющила тело в гравий. Застыла в страшном напряжении, почти судороге. Каждая ее клетка стиснула до хруста зубы, до крови вогнала ногти в ладони, замерла.

Она ощущала кожей, каждой своей порой, эту жуткую черноту бездонного зрачка ствола, горячий блеск усердного курка, страстно потный палец. Такой убедительный палец.

«Нет, не может быть», – произнес кто-то не очень уверенно в ее голове.


Уже на подлете к Берлину, где-то в районе Фюрстенвальде – до Тигеля оставалось всего минут двадцать – Даша отвернулась от неживого белесого неба и начала перебирать бумажки, копаться по карманам. Среди монет и мелкого колючего мусора пальцы нашли что-то приятное, прохладно-гладкое на ощупь. Она достала. Шоколадный камешек с палевым пояском посередине…

Ей сделалось не по себе.

Невозможная тоска, всплыв из живота, наждаком застряла в горле. Ей захотелось реветь. Реветь громко, отчаянно, по-детски.

Перешагнула через брудастого, натужно храпящего британца. Качнувшись вместе с полом, крепко пихнула в тощую спину вежливо ойкнувшую стюардессу.

Просеменила вниз по тесному плюшевому проходу, внезапно нырнувшему и тут же плавно поплывшему под горку.

Сломав поплам хилую дверцу, втиснулась в химическую вонь туалетных освежителей.

Клацнула задвижкой – моментально белый свет включил в зеркале ее лицо – безжалостно ярко. Близко, почти вплотную.

Ее лицо: пунцовые высохшие губы – пыльные, бледные веснушки, вялые щеки – все как-то слиняло, выцвело… Вроде тех неживых вывесок над южными провинциальными парикмахерскими – дрянной кич!

Но главное – глаза! – чужие, чужие… Будто кто-то шутки ради напялил маску, натянул на себя ее кожу. Напялил и теперь изгаляется, куражится, щурится зло и насмешливо.

Даша впилась в эти глаза, безразличные, скучные, – ох, как им все равно, этим карим глазам! Ну хотя бы жалость, а? Снисхождение? Попытайся хоть понять, сука!

Понять? – сука из зеркала усмехнулась. – А что там понимать? Банально до зевоты. Ярость и ненависть, пламя обвинений: убийц – под суд! Палачей – к ответу! Что там еще у тебя? Голод? Геноцид? Эфиопия на краю пропасти, спасти Африку! Так, да? Спасать? Вот ты и спасаешь, а как же!

Снимаешь эти голодные глазища и пустые миски, горелую солому крыш, красноватую лужу с отражением минарета, сгорбленную старуху в пыли, жестяной указатель «Цхинвали – 3 км», прошитый очередью, грязные бинты в углу – рядом безглазая кукла. Мятая каска – крупный план – на ней божья коровка, красное на зеленом, дополнительные цвета, очень удачно!

А как об этом можно потом говорить в интервью! Рассказывать на коктейлях. Не забывая, конечно, о скорбном выражении глаз и губ – это у тебя получается весьма убедительно.

Но что бы ты там ни снимала, в центре каждого кадра – ты и только ты. Даша Савельева в полный рост. А остальное – так, просто фон, задник, на который тебе, в общем-то, наплевать. Оно и понятно – на то он и фон.

А ты говоришь – попытайся понять…

В седьмом классе Даша прикнопила над своим столом вырезанную из «Штерна» фотографию Солженицына, ту, где он в зековском бушлате с номером. Внизу печатными буквами вывела: «Не верь, не бойся, не проси».

До Солженицына на этом месте висел герой войны Маресьев, строгий, в летной форме, с его собственноручным автографом: «И девчонки тоже бывают героями!»

И подпись – Маресьев.

Когда проходили «Повесть о настоящем человеке», Даша написала ему письмо, сама. Классическая пионерская трель: вы – герой, хочу как вы.

Через пару недель на негнущихся ногах (ей отчего-то запомнились начищенные до невозможности его тупорылые ботинки), гулко ступая, в класс вошел бровастый старик, мрачно сел под традесканцией, звякнув медалями.

После зычным голосом рассказал про войну, про подвиг советского народа, про вероломство фашистского зверя, про лобовую атаку. Все в полном согласии с эпохой.

Потом сильно жал Дашину ладошку, что-то, чуть согнувшись, ей говорил.

Класс завистливо сопел.

Классу тогда казалось, что в их конопатую Савельеву, в эту Дашку, пигалицу с обветренными губами и дурацким черным бантом, именно в этот момент что-то перетекает из этого громкого страшноватого старика, некая таинственная сила.

Отчасти это была правда – именно тогда Даше в голову пришла любопытная мысль: какая это все-таки скука – быть как все. Да и какой в этом смысл? Никакого. Тоска смертная.

В хлюпкую дверь прусской воинственной дробью – Furchtbar! – долбилась тощим кулачком стюардесса, требуя немедленно вернуться в кресло, пристегнуться ремнем безопасности и приготовиться к приземлению в аэропорту Тигель, город Берлин, столица Федеративной Республики Германии.

Немецкой дуре было совсем невдомек, что за дверью, собственно, никого и нет. И красная надпись «занято» не более чем обман зрения, ошибка.

Пассажир экономкласса Даша Савельева осталась там, далеко-далеко, в стране с труднопроизносимым и смешным для германского уха названием, и лежит она себе на обочине горной дороги. А внизу ущелье с прыткой шумной речкой. Сверху небо. Небо как небо, может, чуть синее здешнего. А так все то же самое, ничего особенного.

Канарейка

Раз. Два. Горе – не беда!

Канареечка!

Жалобно поет.

Солдатская песня


Часть первая

1

Дубов… Ну что это за фамилия? Словно нехотя что-то тяжелое подняли – ду-у-у…, а после лениво уронили – боффф. Тупая, неповоротливая фамилия – чушь, короче!

То ли дело – Любецкий! Вот это звучит! Как звонкая пощечина по гусарской морде – блеск, а не фамилия. Тут и ус тебе торчком, и шпор перезвон по паркетной доске:

– Мэ-э-эдам, позвольте…

Что?! Да как вы смеете, Любецкий?!

Грянул телефон.

Я сбиваю стакан, по звуку – вдребезги, на ощупь нахожу трубку:

– Да?

– Любецкий повесился.

Зачем-то запомнил время – зеленые цифры 3:33, потом выскочила четверка и все испортила: гармония исчезла.

«Повесился!» – такой же едкой зеленкой замигала в мозгу неоновая надпись. Дрянная вывеска подмаргивает и зудит.