Шесть заграниц — страница 14 из 76

— А вот вы не видели Выставки собак в Парке культуры?

И пошел. Он упрекал Симонова в том, что тот не поинтересовался таким замечательным делом, разъяснял нам прелесть собаководства, приводил данные о Лондоне как о столице, где собак немногим меньше, чем людей, проявил поразительное знание пород и способностей этих животных… Симонов отнесся с горячим интересом к теме, предлагал чай, печенье, потом вспомнил, что его ждут где-то, и принялся звонить по телефону. Мы с Шуриком удалились. Мне показалось, что и он и редактор были вполне довольны встречей… И только потом Симонов, покачивая головой, спросил меня с улыбкой:

— Что это было, отец?

Я развел руками.

— Он, вероятно, хороший человек. Но — опасный.

Так говорят о школьниках: озабоченно и даже с тревогой.

Через двадцать лет Шурик — Александр Юлианович — покончил с собой. Жить так, как жил он, было, вероятно, невозможно.

Мы стояли на перроне втроем, как бы отделенные от всех, и я был бесконечно благодарен Шурику, что он пришел: совершенно бескорыстно, вне всяких польз и планов, только по велению сердца. Между тем если кто-нибудь и заметил его, то уж навряд ли подумал, что именно этот задрипанный человек с покрасневшим от холода и плохого питания носом более образован, чем все люди на платформе, вместе взятые.

Такие дела!

РЕЛАКСАЦИЯ

Так по-научному называется восстановление нормального состояния эластичного тела после снятия натяжения.

…Салон-вагон. Мягкое качание, слабый зимний свет в окне, там все бело, только черный низкий лесок на горизонте. Я один в купе с моей любимой машинкой, в которую заложена любимая бумага. Никаких обязательств на сегодня, никаких на завтра… Ровный шум колес, стук машинки в соседнем купе — там работает стенографистка Симонова. Уже работает!

Ведь имею же я право на передышку! Сколько уж лет я не знал, что это такое! А последние недели в Москве были совсем бредовыми от работ и забот. Надо было закончить все начатые писания, они же — как бывает у меня очень часто — заколодили, не получались, а тут, после распределения обязанностей в нашей делегации, мне на долю выпало то, что менее, чем любое иное, мне знакомо, а именно — финансовые вопросы. Я писал письма и доверенности, я звонил по вертушке, я ездил в разные банки и наркоматы и изо всех сил влиял на решение проблем о сметах, валютах, паритетах и переводах, дрожмя дрожа от ответственности, ибо именно от этого всего и зависело, как и когда мы поедем.

Помимо того, я собирал библиотечку о Японии для членов нашей делегации.

И еще: я шил себе костюм. Это тоже было не так-то просто. Ибо режиссер костюма был сложной творческой личностью.

Незадолго до этого он сшил мне пальто, которое действительно оказалось лучшим, что мне когда-нибудь приходилось надевать в жизни.

Это был Журкевич.

Да, тот самый! Громадный бодрейший старик с красным горбатым носом, с красными пятнами на щеках и с пурпурными губами в гуще седой заржавленной бородищи.

Он был горд собой и своей профессией художника. Он любил говорить о почерке писателя и почерке портного и заканчивал каждую свою тираду словами:

— Это вам говорит Журкевич!

Он был сам для себя высший авторитет и любовался собой, особенно при заказчике.

Вот вы являетесь к нему на прием. Он раскидывается в кресле и предлагает вам ходить, поворачиваться, поднимать руки, приседать… У него взгляд как у тигра, следящего за теленком. Наконец решение принято. Из снисхождения к уставшему клиенту задаются холодные вопросы о ваших пожеланиях, все пожелания тут же отвергаются, как дилетантские, и перед вами разворачивается картина будущих реверов и карманов с привлечением аргументов из опыта Фидия и адмирала Нельсона. Вы не вникаете в сомнительную грамотность этих рацей — вам бы сбежать поскорее. Впрочем, вы видите с несомненностью, что мастером движет только стремление к шедевру. Вы соглашаетесь со всем и предоставляете швейной музе руководить его вдохновением.

— Можете быть спокойны, это вам говорит Журкевич!

Во-первых, какое счастье верить в свой талант! Я подозреваю, что от такой веры талант только растет. Для меня это недоступно.

Во-вторых, я не против мистификации. Наоборот.

Наиболее восхищающее меня зрелище — это фокусники. Появление пяти там, где арифметика предвещает четыре. Исчезновение предметов. Прохождение сквозь. Возникновение из ничего. Рождение птицы из тряпицы… Я теряю всякое достоинство от волнения, когда вижу чудо. Все то, что будет делать физика через n лет, производится человеком во фраке сейчас — тут, возле вас, популярно, с улыбкой, неопровержимо и вопреки любой логике.

А главное — только для вашего удовольствия.

Мне вспоминается Эдуард Багрицкий, когда он выходил на эстраду читать стихи, грохоча громадными, выше колен, болотными сапогами. Сапоги в концертном зале были как будто бы уж совсем ни к чему, однако они содействовали стихам… Помните?

По рыбам, по звездам

    Проносит шаланду:

Три грека в Одессу

    Везут контрабанду.

И тут он как топнет сапожищем!..

Может быть, ни одно большое дело не обходится без мистификации?

И даже рабочий кабинет Гёте во всей его нарочитой скромности и строгости таит в себе рассчитанную иллюзорность? Именно скромность, именно строгость есть душа его стиля? Она осознана, и она создана, и она — боже избави! — не нарушается!

К сожалению, мистификацию удается использовать и во вред людям или в целях кучки против массы!

Один советник посольства, вынув у меня из уха гвоздь средней величины, рассказал, что после войны у дипломатов появилась мода показывать фокусы в свободное от деятельности время. И тут Черчилль особенно преуспевал. Ах, если бы все его послевоенные фокусы ограничивались только этим!

…Костюм получился отличный.

Сейчас его давно уже нет (о судьбе его я скажу ниже), но Журкевич живет в моих воспоминаниях. Его миф об искусстве портного, о художественном почерке мастера костюмов и пальто, конечно, не мог бы мне заменить ни костюма, ни пальто. Но он сохранился во мне, как милый фантом, и, пожалуй, это дороже костюма!

А между прочим, по-французски tailleur — портной — происходит от слова tailler — резать, гравировать, обтесывать, гранить!

…Я старался, как мог. Финансовые дела делегации были завершены благополучно. Библиотечка о Японии собрана. Закуплена аптечка в семьдесят семь названий. Я даже раздобыл карту железных дорог СССР и привез из «Известий» объемистый рулон ротационной бумаги для хозяйственных нужд в поездке. Сколько времени, сколько усилий, сколько переживаний ушло на это, хотя, в конце концов, мои мероприятия были отнюдь не обязательны, а нужные из них можно было сделать в два дня, а не в две недели!

Но таков уж этот человек! С ним боролась моя мать, сколько я себя помню, с ним вел и веду я сам неустанную, горькую войну всю жизнь, но ничего не могу сделать. Он всегда занят подготовкой, и всегда ему кажется, что еще ничего не готово. Он всегда думает о том, как все будет выглядеть когда-то, а не о том, что́ надо делать сейчас. Он готов трудиться непрерывно, до изнеможения, только бы не над тем, что ведет прямо к цели. Когда же речь идет о выборе пути, он почему-то — черт бы его драл! — сворачивает на обочину и пытается отыскать какую-то нехоженую тропу, да еще нагородить на нее сотню небывалых препятствий… Причем несчастье усугубляется еще тем, что я отлично понимаю, как все это нелепо, но он настолько ловок, что постоянно ведет себя по-своему, и когда наступает срок выполнения цели, этот страшный момент завершения всех подготовок, тут и выясняется, что ничего не готово. Что же касается усилий, то в лучшем случае они могут пойти в «фонд самоусовершенствования», то есть в корзину. Ужасный тип, и самое ужасное состоит в том, что этот тип — я!

Где-то у Цветаевой нашел я слова:

«Делай только то, чего не можешь».

Это — очень эффектно, очень мужественно, очень романтично. Я тоже пытался. Я умею не щадить себя.

Но, к сожалению, это не для всех и не всегда выполнимо.

ГОРБАТОВ

Симонов стал нашим главным как-то само собой. Во всяком случае, мне не были известны никакие решения об этом. Как только поезд выскочил из Москвы и мы сидели вокруг стола в салоне и молчаливо перестраивались со столичной суетни на то межконтинентальное путешествие в девять тысяч верст, которое нам предстояло, вошел проводник, человек печальный и усталый, и, обращаясь к Симонову, спросил: чего бы нам хотелось выпить — нарзану, чаю или лимонаду?

— Коньяку, — сказал Горбатов ругательным голосом.

Проводник вежливо улыбнулся, но ждал указаний.

Симонов поднялся, положил руку на плечо нашего вагонного хозяина и сказал:

— Пойдем посмотрим, как там у нас все уложилось.

И они отправились приводить в порядок наши запасы, которые были втащены в вагон кое-как в минуты отъезда. Легкий на подъем, он первый начинал всякое дело, пусть оно было даже самым неответственным.

Слово «начальник» происходит от слова «начало», так надо понимать подобные вещи.

Симонова мы назначили «вождем» нашей группы. Кудреватых, как самый покладистый и тихий, был признан профоргом, я по беспартийности и старости — комсоргом, а когда дело дошло до Горбатова и его спросили, кем он хочет быть, он сказал безапелляционно:

— Я — масса. Должны же вы все кого-то обслуживать!

…В сущности, я не знал никого из моих спутников. Я был знаком с их произведениями, слышал их выступления в Союзе писателей, читал о них, но близко видел впервые.

Наиболее четко в воспоминаниях вырисовывается Горбатов.

Его голова имеет форму шара, стремящегося к кубу, как к пределу. Она гладко выбрита, на ней очки в черной оправе, приплюснутый нос и рот, строго и красиво очерченный. Шея короткая, весь он плотный, короткий и — я сказал бы — тяжкий. Его речь состоит из быстрых очередей и пауз, нужных, вероятно, для зарядки словомёта. Он ходит в голубой мятой пижаме, на одном плече висит пальто, в которое он кутает ноги, когда сидит или лежит, — последнее бывает чаще всего. На ногах восточные вышитые туфли.