Церемония окончена; приглашенные, с трудом сдерживая слезы, говорят Учителю последнее «прощай» и покидают комнату. По просьбе Рикю один из них, наиболее близкий и наиболее дорогой из всех, остается, он будет ассистентом при его кончине. Рикю снимает одежды Тяною, заботливо складывает их на циновке и возникает теперь уже в одежде смерти, в ее незапятнанной белизне. С печалью глядит он на сверкающее лезвие рокового ножа и обращает к нему строки стихов:
Привет тебе,
О меч вечности!
Ты открываешь мне путь
К Будде.
С улыбкой на лице Рикю отошел в непознаваемое».
Так кончается «Книга чая» Какудзо Окакура.
Так началась история японской чайной церемонии — самоубийственной казнью и кровью.
Я опасаюсь потворствовать своей склонности к постоянным отвлечениям от темы. Они милы мне, но могут раздражать иного читателя, привыкшего к регулярности еще со страниц учебников геометрии и грамматики. Но я хотел бы все же напомнить рассказ о другой казни, тоже посредством предписанного самоубийства. В произведении Платона «Федон» описаны последние часы Сократа. Ему предстоит выпить чашу яда, и перед смертью он беседует со своими любимыми учениками. Ощущение необъятности духовного мира Сократа — таково главное чувство, которое испытывает всякий читающий эти страницы. Величие человеческого духа на границе жизни так безгранично, что всякая театральность немыслима, всякая поза исключена. Торжествует предельная простота, прекрасное и наиболее трогательное спокойствие, проистекающее от глубинного понимания всего окружающего, спокойствие, восходящее до иронии, до полной естественности… Торжествует улыбка дружбы и человечности, без всякой мысли о том, как все это может выглядеть, как об этом могут судить, что об этом напишут или скажут. Ничто из известных человечеству средств облегчения не призвано на помощь: ритуальность отсутствует совершенно, никаких красивых слов, никаких специальных жестов!
Это и есть красота человеческого духа, открытая греками, как ими же была открыта красота человеческого тела.
Ни от Платона, ни от Какудзо Окакура мы не ждем документальной точности описаний. Их точность состоит в их искренности, каждый выражает характер своего народа и своего времени. Элементом открытой греками духовной красоты оказывается общение людей: для нашей культуры духовная красота невозможна без общности. Она есть нечто прямо противоположное одиночности, когда каждый замкнут на себя, — даже если один эгоист вынужденно пристегнут к другим эгоистам и они составляют стадо, стаю или, в высшем случае, когорту с иерархической структурой. Сократ у Платона есть образ не столько индивидуальной личности, сколько человечества. Для него истина есть цель существования, которой можно достигнуть только сообща, только вместе. К ней до́лжно идти без фраз, без ритуалов, без мистификаций, ибо всякие иллюзии противны истине. Перед этой идеей даже мысль о собственной жизни каждого отступает на второй план…
А последние слова Сократа?
Как известно, в Афинах было принято приносить в жертву богу врачевания Асклепию петуха, если больной выздоравливал. Сократ почувствовал, что онемение от яда уже подступает к сердцу.
— Критон, — сказал он, — мы должны Асклепию петуха. Так отдайте же, не забудьте.
«Выздоровление от жизни» состоялось. Об этом грозном и страшном факте он не мог не сообщить друзьям, но он сообщил о нем без призвука патетики, в заботе об их сердцах, уже пораженных горем, скромно и даже с иронией возвращая их к делам обыденной и продолжающейся жизни.
…В чайной комнате, где нас принимали, царил полумрак. Мы, то есть гости, были посажены на пол на подушки рядком: я, потом Анри, потом еще двое североевропейцев — молчаливых и белобрысых. Против нас, возле утопленной в пол жаровни, сидели под углом друг к другу два ближайших ученика главного учителя: помоложе, с загадочным лицом сфинкса — господин Симамура и старый господин Омада, оба в черных кимоно. Омада был глуховат и часто подносил ладонь к уху. Все время входили и выходили молодые женщины, одна другой красивее, в богатых кимоно, но причесанные по-европейски. Они приносили какие-то ритуальные сладости — круглые и ромбические, зеленые и коричневые — или курильницы с синим дымком для благовонного успокоения, или палочки угля, окрашенные в белый цвет, ибо даже уголь в чайной комнате, прежде чем обрести огненную красоту, должен быть приятен для глаз и в холодном состоянии!
Предварительно нам объяснили, что разговоры во время церемонии не приняты и что только после последнего глотка можно и даже поощряется спросить, откуда посуда, как давно ее делали, кто мастер, и отозваться хорошо о чашках, о кисточке, о качестве чая…
Вскоре глаза привыкли к полумраку, и я различил, что в комнате не было никаких украшений и она полностью отвечала буддийскому философскому понятию «пустоты», венцом которой был бледный маленький цветок горной лилии, стоявшей в токономе, и какие-то листья, нарисованные тушью на свитке бумаги, висевшем над цветком. Я уловил также ровный гул кипящей в чайнике воды, он напоминал шум дождя по соломе над маленькой хижиной в горах, и я ощутил, что и это молчание, и шум кипения, и малость бедной комнаты, и скромность лилии, единственного цветка, который я видел в «Коннити-ан», — все это некий спектакль или, вернее, действо, в котором я принимаю участие и которое я, по писательской своей профессии, должен как-то определить.
И единственным словом, которое я мог подыскать, было слово о т ъ е д и н е н н о с т ь. Недаром тропинка запутывала мои следы, недаром иллюзорный лес обступал меня, не случайно был нарисован иероглиф, в смысл которого входило слово «прятаться», не напрасно тут не было никаких предметов, привязывающих к себе внимание, кроме бедного цветка и серых листьев на бумаге. Отъединенность! Все бывшие тут обязались не обижать друг друга, доверять один другому, и теперь каждый мог отдыхать от самого себя: военный — от готовности к смерти, коммерсант — от заботы о деньгах, один человек — от всех людей.
В этом мире борьбы и суеты,
В уголке, столь смиренном и кротком,
Можно подняться поверх обыденных забот
И даже увидеть облик вечности…
Этими словами о чайной церемонии завершил свой трехтомный капитальный труд о философии Дзэн главный ее адепт — Дайсэцу Судзуки.
Господин Симамура исполнял роль хозяина. Он был виртуоз. Его движения напоминали мне концертанта, они были даже чересчур завершенны, хотя и отрывисты. Каждый жест отделялся от другого паузой, кратчайшей, но ощутимой, как бы для того, чтобы зрители поспевали оценивать всю безупречность его техники.
Анри шептал мне на ухо:
— Вы видите, он держит ручку ковшика в той точке, которую математик вычислил бы по законам рычага!
— Вы видите, он складывает платок и кладет его так, чтобы наиболее удобно было взять его через одиннадцать ходов!
Симамура снимает крышку с чайника — быстро, стаккато.
Кладет ее на подносик — мягко, легато.
Зачерпывает кипяток и выливает его в болл — быстрым хроматическим пассажем.
Кладет ковшик на чайник и обмывает кисточку в кипятке — очищение, мягкий, разрешающий аккорд.
Наконец, после многих трелей, пассажей и аккордов, мастер взбивает в болле зеленую пену чая и, положив кисть справа от чайницы, ставит болл на ладонь левой руки, придерживает его правой, подает мне с поклоном, и я должен так же с поклоном принять напиток, повернуть болл рисунком к себе и тремя (кажется, тремя?) глотками выпить. Потом я должен вновь повернуть болл и вернуть его хозяину церемонии, опять с поклоном.
— В чайной церемонии тридцать пять ходов, — шепчет мне Анри, — но бывают разные варианты… Например, сейчас изобретены краткие церемонии, они проводятся даже не на полу, а на стульях — для пожилых иностранцев.
Я сидел напряженно, боясь как-нибудь нарушить многовековой ритуал. Я — увы! — не чувствовал того, что мне было обещано, — освобождения от забот, погружения в благодетельное безмыслие… Комната, в которой строго горизонтальные балки опирались под строго прямыми углами на строго вертикальные стойки, вдруг показалась мне как бы системой геометрических координат, как бы трехмерным шахматным полем, где, согласно графику минут и секунд, происходили строго определенные перемещения особых, весьма изящных фигур — керамических боллов-тяванов, бамбуковых ложек, га-сяаку, и кисточек га-сэн, скажем: «чайница E2—E4»!
Когда все кончилось, я был счастлив вздохнуть полной грудью и распрямить онемевшее тело. Произнеся слова благодарности, мы выбрались в сад. Симамура остался обслуживать следующую партию гостей, Омада сказал, что его рабочий день кончился, и мы устроились втроем на больших камнях в гуще зелени.
— Господа, — сказал я возможно более светским голосом, — может быть, вы объяснили бы мне популярно, что все это значит?
— Именно с этим вопросом четыреста лет тому назад обратился один непосвященный (тут Омада мне поклонился), но искренний человек к основателю чайной церемонии в Японии Рикю, и тот ему ответил так: «В чайной церемонии нет ничего таинственного. Во-первых, вы завариваете чай, во-вторых, вы его пьете. Желательно делать это, как умеете, вежливо. Это все, что вам надо знать».
— Слова, достойные высокомерия настоящего специалиста. Но все это я и так знаю, потому что в России тоже пили и пьют чай, однако…
— Спрашивавший тоже сказал, что все это он уже знает. И тогда Рикю ему ответил так: «Если есть на свете человек, который все это знает, я буду рад сделаться его учеником».
— Не сердитесь на Омаду, — сказал Анри. — В разговорах с иностранцами в нем вскипает его чувство неполноценности, его постоянная обида по отношению к Западу. Он очень образованный человек, он свободно говорит и пишет по-китайски и по-английски, знает санскрит, он один из крупнейших теологов буддизма, но он навсегда оскорблен высокомерием Запада, — другими словами, он считает, что именно Восток есть лидер подлинной цивилизации, а Япония есть лидер Востока. Сейчас я ему переведу все это.