Шесть заграниц — страница 44 из 76

Трудненько мне было отделять архитектуру от событий!


Много понаписано об этих местах — исторических, эстетических, туристических творений… В частности — о философском саде камней Рюан-дзи в храме Мирного Дракона.

Этот сад тоже порождение Дзэн. Его создал в конце пятнадцатого века знаменитый архитектор, мастер садового искусства Соами, автор Серебряного павильона.

Это — странное, но многозначительное явление.

…Сняв обувь, я ступил на полированный черный пол высокой деревянной галереи. Одна ее сторона была стеной, а другая, не ограниченная ничем, кроме нескольких деревянных колонн, выходила в пустоту.

В пустоте пребывал сад камней.

Обведенный невысоким серым дувалом, из-за которого теснилась листва, сад был абсолютно неподвижен. Это — первое, что внедрилось в меня, едва я сел на пол и начал глядеть. Плоскость в 336 квадратных метров была покрыта белым крупнозернистым песком. По всей ее длине, строго параллельно краю галереи, шли четкие бороздки, проведенные граблями. Они расступались в пятнадцати местах, обтекая группы черных камней. На камнях, вернее, на маленьких скалах, лежали пятна солнечного света и лишайников. Там, где у подножий камней были пляжики, скупо бархатился мох — то розоватый, то серо-голубой. Но в общем цвет почти отсутствовал. Было впечатление, что схвачен и остановлен момент движения камней справа налево в некоей светлой среде.

Когда-то я читал, что эта картина обозначает тигрицу (самая большая группа камней), которая переводит вброд своих тигрят. Мне показывали также фотографии прибрежных ландшафтов острова Хонсю, и там тоже посреди водной глади возвышались силуэты островов… Словом…

— Анри, как вы думаете, что именно изображает этот сад?

— Я думаю, что ничего. Давайте лучше сидеть и смотреть.

Он снисходительно поглядел на меня.

— Вы видите перед собой пятнадцать камней. А их — шестнадцать. Но откуда бы вы ни глядели, вы всегда будете видеть пятнадцать. Может быть, хотя бы эта загадка поможет вам найти предлог для размышлений?

Анри злился на примитивность моего мышления и едва скрывал свое презрение. Мне на это было плевать. Я хотел только одного — уразуметь.

За низким дувалом пенилась зелень. Она была вполне обыкновенной: нашего мира зелень, слегка шуршала, слегка качалась, то открывала, то закрывала перспективы своей глубины… Перед ней стоял серый дувал, и перед ним начиналось нечто совершенно другое.

Как будто в нашем привычном мире вдруг возник  п е р е р ы в.

Возникла дыра в другие измерения. В мир без цвета, без звука, без движения, без времени…

Даже без предметов.

Конечно, камни чуть-чуть изменялись: двигалось солнце, двигались тени. Но это только подчеркивало, что форма камней не имеет никакого значения, что она — призрачна, что ее нет.

«…О Шарипутра! Здесь форма пуста, и пустое есть форма… Все вещи здесь, внизу, имеют характер пустого, они не рождены, они не разрушаются…»

Форма пуста. Формы нет. Что же есть?

Есть темное на светлом. Или — светлое на темном.

Есть приподнятое над плоским: есть разности высот.

Есть последовательность элементов, как бы отмечающих нечто.

Есть разнообразие. И его можно приводить к единству — как придет в голову; например: все камни идут по следу; или: все камни разбросались от какой-то первопричины; или: все камни случайны.

Есть тяжкое и вечное безразличие материи.

Есть возможность ее измерения. Возможность ее исчисления. И — полная ненужность того и другого.

На фото прибрежных ландшафтов Хонсю я видел скалы и на них сосны. Сосны сразу показывали, что это море и каков масштаб. Здесь не было никаких подробностей, никакого масштаба, никаких мерок.

Все было абстрактно. Категории количества, последовательности, цвета, сравнительных размеров, направления и любые другие, которые нам необходимы для познавания мира, здесь ощущались отдельно от предметов, ибо предметов, в сущности, почти не было.

Нельзя себе представить в искусстве ничего более «сухого», менее телесного, ничего более беспредметного. Минимум средств: песок, камни, бороздки на песке. И ничего больше! У Мараини я прочел, что японцы открыли абстрактное искусство на несколько столетий раньше европейцев. Не думаю, чтобы это было так. Если первым абстракционистом в живописи был В. Кандинский с его мчащимися по диагонали разноцветными странностями, то существо его картин состояло в экспрессии, то есть в попытке передать собственное волнение. Соами, создавший сад камней, имел противоположную цель: он стремился освободить свое произведение от всякого подобия взволнованности. Наоборот, оно возникало как отрицание человеческих чувств. Оно стремилось стать нулем (му), пустотой, только возможностью для созерцания. Субъективным было не то, что выражено в картине песка и камней, а то, что может возникнуть в человеке при созерцании этой картины.

Как совместить сад камней с военно-феодальным строем, в котором он возник, с постоянной грызней властителей, с кодексом Бусидо, идеалом которого был храбрый рубака?

Ни книги, ни люди не могли ответить мне на этот вопрос.

Сад камней бесконечно умнее пресловутого Бусидо, глубже, тоньше. Возможно, что одним из достоинств сада было то, что для некоторых он был  п е р е р ы в о м  в нашем обычном мире и погружал их в философские размышления, а для других он оказывался просто  п е р е р ы в о м  в драке. И тут, вероятно, возможны были разные степени перехода.

ПИР

Киото — творец и хранитель старинной идеологии Японии.

Старинной?

В том-то и дело, что нет. Действительно, культура эта рождалась в старину — за тысячу и до ста лет тому назад. Однако она была жива и в 1946 году. Может быть, кто-то решится утверждать, что она умерла через тридцать лет после войны? Я этого не думаю.

Ее сохраняли бережно и ревниво — не в музеях, не как экзотику прошлого, а в повседневной жизни. Она жила в семьях простых людей, прочно сплетенная с множеством домашних обычаев, примет, предрассудков, преданий, связанная с ландшафтом — с горой, с сосной, с источником… Народные праздники, поднимающие тысячи людей на процессии, пляски, хоровое пение… Хитрецы, управлявшие страной, поощряли все эти традиции, искусно направляя их к представлениям о единственности Японии, о миссии народа, об избранности его, и стремились соединить воедино архаический обиход и военно-наступательный патриотизм. Это им удавалось.

Старинная культура с ее утонченностью иероглифики, стихотворного искусства, древнейшего в мире театра, сложных ритуалов, вроде чайной церемонии или аранжировки цветов, служила, как духовное сокровище, и для интеллигенции. Люди культуры находили в ней, особенно в годы агрессий, утешение и прибежище. Здесь был своего рода духовный заповедник, где можно было не очень трепетать в ожидании кары за самостоятельное мышление… Наконец, исходя из тысячелетних мифов и культов, легче было оправдываться и перед собственной совестью, которая, вероятно, бунтовала при виде чудовищного произвола и беззакония военной власти.

Из всего этого вовсе не следовало, что в Японии военных времен везде трещали барабаны, люди предавались шагистике и звуки команд и фашистских приветствий заглушали человеческую речь. В том-то и дело, что нет.


Мы были в университете Отани, в одном из крупнейших центров буддистской науки в Японии и вообще в мире. Это большое каменное двухэтажное здание голландско-японского стиля, отлично оборудованное, с огромной библиотекой. В ней собрано все о буддизме, на всех языках мира, и я думаю, что это не меньше, чем все о физике. Здесь редактируются и издаются журналы, альманахи, фундаментальные монографии и пропагандистские брошюры, работают различные общества и группы, здесь учатся тысячи студентов…

Любезные люди в кимоно и в пиджаках окружили нас, приветствовали нас, угощали нас чаем и готовы были ответить на любой наш вопрос с той степенью точности, которая была возможна при разговоре с иностранцами, да еще красными.

Нас провели по этажу, где были расположены комнаты аспирантуры.

…Радостная улыбка, как приглашение дружить всю жизнь.

— Над чем вы трудитесь, коллега?

Полная готовность посвятить день, неделю на полное разъяснение своей темы и собранных материалов.

— Я работаю над биографией принца Тайси Сётоку…

Он хватает ручку и пишет иероглифы, выражающие это имя. Он начинает доказывать, что именно этими знаками лучше всего изобразить имя священника. Анри благодарит его и берет меня под руку. С благостной улыбкой митрополита я выплываю из кельи, сопровождаемый нижайшими поклонами будущего профессора.

— …Как подвигается ваш труд, коллега?

— Я работаю над очень интересным открытием, сделанным не так давно. Как вам известно (поклон), в 1930-е годы было опубликовано сообщение профессора Пейпингского университета Ху-Ши о находке в пещере Тун-Хуанг новых, неизвестных ранее буддийских манускриптов. Недавно в той же пещере были обнаружены еще некоторые материалы, и профессор Судзуки отметил ряд несовпадений в изречениях Чен-Гуэя, относящихся, как вам известно (поклон), к седьмому или восьмому столетиям…

Анри разыгрывает сцену подобострастной озабоченности моей занятостью. Он касается моего локтя. Он объясняет коллеге, что доктор (доктор — это я!) торопится на лекцию… и мы покидаем пещеру Тун-Хуанг.

В третьей комнате очкастый бакалавр погружает нас в оттенки смыслов при сравнении непальских текстов профессора Хёкеи Идзуми с текстами Кембриджа, на что обратил внимание профессор Судзуки…

Может быть, они смеялись надо мной, может быть, и впрямь принимали меня за доктора оккультных наук, но я вздохнул с облегчением, когда в одной из комнат меня познакомили с профессором Кавара, человеком уже немолодого возраста, и он, отложив в сторону французское издание Декарта и потягиваясь отнюдь не великосветски, сразу предложил мне выйти на свежий воздух.

Тут подошло время обеда, и мы втроем оказались в японском ресторане, в отдельной большой комнате.