Шестая койка и другие истории из жизни Паровозова — страница 34 из 76

— Здорово у вас получается, — искренне восхитился я. — Слова такие четкие, убедительные. А что это хоть значит?

— А то и значит, — снова поправив очки, несколько смущенно пояснил Фельдман. — «Если пикнешь — убью!»

Я закашлялся.

— Нет, такое мы говорить не будем! — немного подумав, решил я. — Мне ему клизму утром делать, вот хочу заранее предупредить, чтоб он с этой мыслью свыкся. Кто его знает, как у них в Ливии к такому относятся.

— Ну, это я мигом, — пообещал Фельдман и, увидев весьма кстати высунувшегося из двери палаты Абдул-Азиза, скомандовал: — Хальт!

Тот застыл как вкопанный.

Фельдман набрал в легкие воздуха и гаркнул:

— Комм цу мир!

Абдул-Азиз резво подбежал и преданно уставился на Фельдмана.

Фельдман ткнул пальцем ему в грудь и отчеканил:

— Морген — клистир! Ферштейн?

И, увидев подтверждающий кивок, одобрительно хлопнул его по плечу:

— Зер гут!

Я был несказанно впечатлен быстротой и эффективностью применения фронтового опыта.

— Вот черт, — спохватился я, когда малость опешивший Абдул-Азиз удалился. — Забыл предупредить, чтоб он утром не завтракал до исследования!

— Делов-то! — воодушевился Фельдман, он уже вошел в роль и азартно отдал очередной приказ: — Хальт! Цурюк!

Абдул-Азиз вздрогнул, резко затормозил, затем развернулся кругом и подлетел к Фельдману.

— Морген, — сообщил ему Фельдман, — нихт фрюштюк! Ферштейн?

И, радуясь, что он снова понят, похвалил:

— Гут! Зер гут!

Тут ливиец, видимо уже далеко не в первый раз, попытался завернуть свою длинную историю, но не успел он произнести пяток быстрых слов, как тут же был грубо оборван.

— Нихт! Нихт ферштейн! — отрицательно замотал головой Фельдман и, указав рукой вдоль коридора, распорядился: — Комм, комм! Ауфвидерзеен!

Несчастный ливиец, как ему и было велено, поплелся по коридору в направлении буфета, все так же растерянно и смущенно оглядываясь, Фельдман отправился досматривать «Мир и молодежь», а я, невероятно довольный арабо-еврейским контактом, вернулся в процедурный кабинет наполнять шприцы.

Сегодня я дежурил с Маргаритой Никаноровной. Раньше она служила нашим диспансерным врачом, а когда там произошла ротация, ее перевели туда, где нашлась свободная ставка, а именно на гемодиализ. Маргарите Никаноровне всегда удавалось создать на работе сугубо домашнюю атмосферу. Придя на ночное дежурство, она сразу же направлялась в ординаторскую и там садилась за книжку. Потом она ужинала, затем опять немного читала, потом пила чай и ложилась спать. Проснувшись, она завтракала, а дождавшись утренней смены, не задерживаясь ни на секунду, отправлялась домой.

Не помню случая, чтобы она заходила в палату к больным, даже вечерние дневники в историях болезни старалась писать утром, под самый конец дежурства, дабы не отвлекаться.

Поначалу, еще не вполне разобравшись, я по десять раз за вечер забегал в ординаторскую, докладывал динамику состояния пациентов с целью коррекции лечебного процесса. Она нехотя откладывала книгу, выслушивала, не скрывая недоумения и легкой досады, будто я сообщал ей результат гандбольного матча в городе Муром или изменение курса уругвайского песо к австрийскому шиллингу.

В дальнейшем я старался беспокоить Маргариту Никаноровну как можно реже, просто рапортовал наутро, что случилось за смену и какие действия мною были предприняты. Она никогда не возражала против такой самодеятельности и даже записывала мою терапию в истории болезней.


Сегодня половина коек стояли пустыми, диализ с каждым днем все больше превращался в процедуру амбулаторную, благо новая аппаратура позволяла. А тут еще и Новый год — все, кто могли, выписывались. Из москвичей остались лишь те, кому в больнице интереснее, чем дома, как Фельдману, например.

Поэтому нынче тут были в основном иногородние, почти все из Казахстана: кто-то в Минздраве решил в нашу больницу пациентов направлять именно оттуда. Причем казахов среди них раз-два и обчелся. Вот и сейчас на все отделение был лишь один казах, работник райкома Сулейменов из Темиртау. За все то время, что он здесь лежал, Сулейменов не произнес ни единого слова, сидел на кровати, поджав под себя ноги, раскачивался и в окно смотрел.

Зато по остальным было можно изучать всю историю перемещения товарищем Сталиным больших и малых народов в бескрайние казахские степи. Кто у нас только не лечился! Чеченцы и поляки, балкарцы и крымские татары, ингуши и курды, калмыки и болгары, кабардинцы и турки, карачаевцы и даже иранцы. Это не считая наследников раскулаченных всех мастей, ну и конечно же детей и внуков «спец-контингента», то есть врагов народа. Потомство, полученное в результате нередких смешанных браков, поражало причудливыми вариантами фенотипа, а блюда, что готовились по вечерам в нашем буфете, можно было смело включать в сборник «Кухни народов мира».

Бывали забавные случаи, например, веселушка Люба Сердюк из семьи украинских кулаков, этих пионеров освоения целинных земель, говорила Наташе Пак, своей соседке через проход:

— Вот вам, корейцам, всегда было лучше всех. Никто вас никуда не выселял, не раскулачивал. Всем бы так, овощи выращивать да на рынке торговать. Не жизнь, а малина.

Наташа в ответ лишь заговорщицки мне подмигивала, а Люба все никак не могла поверить, когда я ей открыл страшную тайну, что сотни тысяч корейцев одним махом были депортированы в Среднюю Азию из Приморья, чтобы не шпионили в пользу Японии.

Ну и я однажды отмочил, когда разговорился с батумской гречанкой Еленой Фелиди из Экибастуза. Та как-то рассказывала, что, когда пришли грузовики и бабушка с мамой начали бестолково собираться, молоденький лейтенант НКВД посоветовал взять с собой швейную машинку. Они так и сделали и со временем стали обшивать всю округу, не так голодая, как остальные. А лейтенанта этого всю жизнь вспоминали добрым словом.

— Надо же, оказывается, и греков тоже в Казахстан ссылали, — поразился я тогда. — Греков-то за что?

Фелиди всплеснула руками и заливисто рассмеялась:

— То есть вы считаете, остальных — их за дело?


— Маргарита Никаноровна! — Я стоял в ординаторской и явно мешал ей читать журнал «Смена». — У нас все хорошо, назначения сделаны, никто не температурит, гемодинамика стабильна.

Маргарита Никаноровна нетерпеливо вздохнула.

— Пока все спокойно, в реанимацию сбегаю, гепарин одолжу, заодно и поужинаю, — как бы между прочим сообщил я. — Местные телефоны два-шесть-четыре, два-шесть-пять.

— Не понимаю, Алексей, как вы только могли в реанимации работать? — не отрывая глаз от журнала, в который раз удивилась Маргарита. — Там просто ужасные люди, ужасные. Причем все без исключения.

Маргарита Никаноровна имела привычку при любой, с ее точки зрения, серьезной клинической ситуации вызывать реанимационную бригаду и оскорблялась, когда реаниматологи советовали ей, хотя бы ради развлечения, попробовать лечить собственными силами, а для начала зайти в палату к больному, а не торчать в ординаторской.

— И потом, зачем вам куда-то идти ужинать! — Она кивнула на стол, где стоял открытый пакет больничного молока и засыхал кусок заветренного серого хлеба из буфета. — Сегодня изумительная булка! Свежайшая! Да и молоко прекрасное. Впрочем, конечно, ступайте!

Я тут же и отправился, но, вспомнив ливийца, притормозил.

— Маргарита Никаноровна! Вы, случайно, немецкий не знаете?

Она подняла на меня тяжелый взгляд и четко, раздельно произнесла:

— Нет. Не знаю. Даже слышать немецкую речь не могу.

Да она же блокадница, а я тут лезу к ней со своим немецким.


Реанимация, как обычно, встретила меня разнообразием звуков. Шумели дыхательные аппараты, пищали мониторы, чей-то баритон тяжело и протяжно стонал. Каждый раз, приходя сюда, я испытывал сложные эмоции. Первым делом удивлялся, как я тут столько лет работал, и почти сразу же чувствовал, как меня тянет сюда обратно.

На гемодиализ из реанимации я удрал год назад в поисках лучшей доли, когда ближе к началу сессии стало понятно, что ночная работа без сна и отдыха слабо сочетается с учебой на дневном отделении. Начинали мы учиться в девять, заканчивали в семь, да еще раза четыре за день меняли дислокацию: кафедры Первого меда были разбросаны по всей Москве, от Ховрина до Каширки. Преподаватели мало того что не отличались дружелюбием, так еще при каждом удобном случае с превеликим удовольствием возили студентов мордой об стол. Тут и у крепких духом развивался астенический синдром, нередко заканчивавшийся клиникой Корсакова, которая вот уже больше века гостеприимно распахивала свои двери перед надорвавшими психику, в том числе и на учебном фронте.

Я хоть и догадывался, что моя студенческая жизнь не будет легка и беззаботна, но действительность оказалась какой-то уж совсем запредельной, выматывающей силы беготней.

Вот я вылетаю утром из больницы после бессонного дежурства, как всегда натощак, потом лекции, семинары, анатомичка, лекции, семинары, лабораторные, и все на разных концах города. Домой добираюсь на остатках сознания, а еще нужно зазубривать к завтрашнему дню по каждому предмету сто страниц мелким шрифтом, и я честно пытаюсь, но от первой же ложки теплой еды глаза закрываются и открываться никак не желают, а утром опять в институт, а там лекции, семинары, анатомичка, лекции, семинары, лабораторные, а вечером уже не домой, а на ночное дежурство…


Я честно пытался держаться, но к зиме сдался и перевелся на гемодиализ. Отделение это находилось на том же этаже, что и реанимация, это и определило выбор. Месяц-другой ушел на адаптацию, я никак не мог привыкнуть, что здесь можно стелить койку в одиннадцать и просыпаться в семь. Как неприкаянный бродил я ночами по коридору взад-вперед, прислушиваясь к дыханию больных в палатах. Чтобы заставить себя уснуть, я пытался читать учебники и художественную литературу, тренировался вязать хирургические узлы, пил чай в буфете и даже принимал димедрол. Ничего не помогало. Ков