Честно говоря, я абсолютно не разделял его беспокойства. На все училище ребят было от силы два десятка, а уж тех, кто мог через пень-колоду играть на гитаре, там было вообще полторы калеки. Тем более что Вовка претендовал на бас-гитару, а как показывала жизнь, на бас-гитару желающих всегда немного. К тому же Вовка целый сезон на басу отыграл в нашем ансамбле в пионерлагере, поэтому у него конкурентов точно быть не должно. Но у дружбы свои законы, поэтому я хоть и опоздал немного, но все-таки прибыл.
Не успел я взлететь по лестнице на второй этаж, чтобы там разыскать Вовку, как ближайшая ко мне дверь распахнулась и на пороге возник парень лет двадцати, я чуть его с ног не сбил.
— Так! На гитаре играешь?
Я растерянно кивнул.
Тогда он вскинул брови и даже как-то возмущенно сказал:
— И чего ты тут в коридоре трешься? Заходи давай!
Я и зашел. Оказалось, что именно здесь и идет то самое прослушивание, которого так боялся Вовка. Собственно, он тоже там был, увидел меня, обрадовался. Вместе с ним на стульях и на партах расположились еще несколько претендентов. Там же стояли новенькие барабаны, колонки, усилители и гитары. Я, к своей большой радости, обнаружил, что гитары здесь точно такие же, на каких мы играли в лагере, — чехословацкие «Йоланы».
— Давай, сбацай что-нибудь! — попросил тот парень и уселся на стул напротив. — То, что самому нравится.
Я ломаться не стал, гитарку подстроил, усилитель подкрутил и сбацал.
— Ништяк! — обрадовался парень и одобрительно похлопал меня по плечу. — Вот и соло-гитара у нас есть! Короче, полный комплект, мужики! Все, я побежал, а то зачет завтра.
— Репетиция в пять, в следующий вторник! — раздался его голос уже откуда-то с лестницы.
Как потом выяснилось, это и был тот самый Лобанов, студент четвертого курса Первого меда.
Так неожиданно для себя я стал гитаристом училищного ансамбля. Два года мы только тем и занимались, что играли на танцах, праздничных вечерах, шефских концертах и даже на профсоюзных институтских конференциях. И не случайно тогда в пионерлагере мне пришла в голову эта идея насчет училища. Еще можно было пойти работать санитаром, но в училище к тому времени меня каждая собака знала, потом, все-таки какое-никакое, а образование, но главное — ансамбль, танцы, весело.
Два года учебы пролетели как один день, и это при том, что событий было хоть отбавляй. Дважды и оба раза неудачно я снова пытался поступить в институт, сломал в драке руку о чью-то крепкую голову, чуть не утонул в пруду у Новодевичьего монастыря, выпил не менее ящика водки с преподавателем фармакологии и даже умудрился жениться на втором курсе. И вдруг оказалось, что учеба закончилась, мне присвоена квалификация медсестры и в августе уже нужно выходить на работу. А я ведь никакой медсестрой работать не собирался, ни дня, ни часа. Но не станешь же говорить вслух, что это такая хохма была, что я таким образом просто время решил скоротать.
И когда мне на распределении сообщили, что будущее место моей работы — это Центральный институт травматологии и ортопедии, в сокращении ЦИТО, пожали руку и попросили позвать следующего, я малость опешил, настолько был к этому не готов. Но виду не подал, где-то расписался, сдержанно кивнул и вывалился в коридор.
Чтобы сбежать из этого знаменитого института, мне хватило всего нескольких недель.
В отделении ортопедии, где мне предстояло трудиться, было шестьдесят семь коек, шестьдесят семь лежачих больных.
Не успел я явиться пред очи старшей сестры, какой-то ведьмы с суковатой палкой, как тут же был поставлен перед фактом, что ходить и подписывать все многочисленные бумажки буду только я, так как сама старшая ходит с трудом, а лифта в корпусе нет и понятно, что не будет. А еще у нас буфетчица старенькая, больная, разносить по койкам еду не успевает, так что давай пошевеливайся, бегом в буфет, завтрак стынет. А потом живо в приемный покой, за бланками квитанций, да быстрее возвращайся, а то в перевязочную давно пора больных подавать.
Вот так началось мое обучение практической медицине. Во время завтрака я разносил шестьдесят семь тарелок с кашей, шестьдесят семь стаканов с чаем, шестьдесят семь кубиков масла на шестидесяти семи кусках хлеба. В те полчаса, пока шестьдесят семь пациентов стучали ложками, я успевал сбегать по различным поручениям и в статистику, и в аптеку, и в соседний корпус, и в приемный покой, и к черту на кулички. Тут не только буфетчица была старенькой и больной, но и остальной персонал отделения также не отличался молодостью и здоровьем. Как они справлялись без меня до сих пор, ума не приложу.
В обед я разносил шестьдесят семь тарелок супа, шестьдесят семь тарелок с котлетами и шестьдесят семь кружек с компотом.
Положа руку на сердце, все, что касалось возраста и здоровья персонала, было чистой правдой. Оказалось, что многие там еще и видят плохо, да и слышат не очень. Процедурная сестра часто требовала, чтобы я во время манипуляций находился рядом, так как она была полуслепая и хоть и чувствовала пальцами, что вроде попала в вену, но глазами не видела. Поэтому я стоял рядом и наводил на цель, словно корректировщик огня. Постовой сестре нужно было орать в самое ухо, да так, что стекла дрожали на всем этаже, а она еще вечно была недовольна и только и делала, что ворчала:
— Что ты там себе под нос шепчешь? Громче говори!
Самой младшей медсестре в этом отделении было сорок шесть лет, то есть на восемь лет больше, чем тогда моей теще. Мы с ней тайком курили на черной лестнице. С медсестрой, конечно, не с тещей. Остальным было крепко за шестьдесят, и им давно полагалось быть на заслуженном отдыхе. Вот они, эти остальные, быстро поняли, что в моем лице провидение послало им короткую передышку, и пользовались этим от души. Это, впрочем, не мешало бабушкам советской медицины относиться ко мне с подчеркнутым высокомерием, постоянно брюзжать и поминутно делать замечания.
Сами они с утра до вечера занимались тем, что в кабинете старшей сестры гоняли чаи с конфетами «Ассорти», коробки которых штабелями лежали в шкафу. Институт союзного значения, что вы хотите, больные в знак благодарности одаривали не скупясь.
— Ты чего тут отираешься? — обычно спрашивал кто-нибудь из них в тот момент, когда я проносился по коридору мимо кабинета.
— Да вот бегу в статистику, печати на больничные листы ставить! А потом на склад, за вещами, больной из пятой палаты выписывается, — оправдывался я неловко.
— Тогда вот что, — надкусывая очередную конфетку и внимательно разглядывая начинку, начинала постовая сестра, — как поставишь эти свои печати да вещи получишь, мухой в девятую палату, там капельницу блатному грузину поставили. Садись рядом, и пока все не прокапает, не вздумай сбежать! — Тут она с шумом втягивала в себя чай, давая понять, что разговор закончен.
— И не болтайся нигде потом! Больных скоро подавать! — нахмурившись, сообщала сестра перевязочная. — Сегодня двенадцать перевязок!
Все наши пациенты, как я уже говорил, не ходили сами.
— И чтоб уколы вовремя сделал! — напоминала процедурная, шаря пальцами в коробке, выбирая самую вкусную конфету. — А то ищи тебя!
— Обед не за горами, по палатам разнеси! — получив эстафетную палочку, напоминала буфетчица. Не торопясь, сложив губки бантиком, она наливала чай в блюдце и, не удостоив меня даже взглядом, добавляла сварливо: — И посуду грязную собрать не забудь!
— После обеда хватай каталку и бегом в аптеку, растворы получать! — спохватывалась старшая сестра. — Заодно истории болезни в архиве забери. Ну, что встал? — вспарывая ногтем новую конфетную коробку, недовольно спрашивала она. — Здесь тебе не курорт, а клиника!
И уже вместе эти заслуженные стахановки сокрушенно качали головами, осуждая в моем лице всю современную молодежь. А затем опять чайку. Понятно, что никто из них на пенсию не торопился.
Много позже я часто ловил себя на том, что бесконечные женские коллективные чаепития на работе раздражают меня куда больше, чем брутальное и скорое распитие водки в мужских компаниях.
А вот что потрясло мое воображение, так это профессорские обходы. Где бы я потом ни работал, никогда не наблюдал и десятой доли того великолепия, какое являл собой профессорский обход в ЦИТО. Пожалуй, что-то подобное я видел в кино, в фильме про египетскую царицу Клеопатру, когда она торжественно въезжала в Рим.
Первым стремительно шел профессор, не какой-нибудь, а всемирно известный. В нашем отделении это был Оганесян. Все, кто хоть мало-мальски изучали травматологию, знают про аппараты Волкова-Оганесяна. Затем выдвигалась парочка просто профессоров, без всемирной известности. Потом пяток докторов наук, без профессорского звания. Следом с десяток доцентов и просто кандидатов. За ними плотной волной накатывали интерны, ординаторы и аспиранты. И уже замыкающими семенили наши пожилые медсестры, с собачьей преданностью вглядываясь в профессорские спины. От их надменности не оставалось и следа.
В палате диспозиция немного менялась. Во время доклада рядом с Оганесяном, опершись на палку, вставала старшая сестра с блокнотом, и когда тот делал какие-либо распоряжения, тотчас в этот блокнот их записывала. А уж если профессор дотрагивался во время обхода до больного, то после осмотра он, не глядя, протягивал руку, куда перевязочная сестра мгновенно вкладывала смоченное водой полотенце. Профессор, обтерев руки, так же не глядя, это полотенце возвращал.
В конце обхода перевязочная сестра всякий раз вручала использованное полотенце мне. Выкинуть самой это полотенце в кучу грязного белья казалось ей делом недостойным. Этим она определяла мое положение в местной иерархии. Что, собственно, было чистой правдой.
Да, думал я, нужно срочно в институт поступать, а то так и буду всю жизнь за профессорами полотенца выбрасывать.
Кроме всего прочего, все наши прикованные к постели больные и их многочисленные родственники требовали к себе индивидуального подхода, постоянно засыпая меня просьбами то разогреть еду, то сбегать в киоск за газетой, то позвонить родственникам по телефону, то отнести еду обратно в холодильник, потом опять позвонить, только уже в другое место.